Литмир - Электронная Библиотека

Под истоптанными валенками укатанный снег похрустывал так, что я часто оглядывался. Мне казалось, что кто-то догоняет меня. Больше всего я боялся покойников, и поэтому, когда проходил неподалёку от кладбища[13], мимо могил, всё во мне замирало, уходило в пятки. Но – какая радость! – вдруг увидел огонёк в запележенном окне нашего полудомка, он тускло желтел, как непожухлый лист в чёрной полынье новогодней ночи.

– Ты где был? – накинулась на меня обеспокоенная моим долгим отсутствием мать. Накинулась без крика, без раздражения, потому-то я сразу признался, а извлечённый из кармана пятак умилостивил мою родительницу, её руки помогли развязать под моим подбородком лямки нахлобученного малахая.

Приподнял свою Вифлеемскую звезду прикорнувший возле печного приступка бычок. Он гладко лоснился, три раза в день упиваясь молоком заиндевевшей Жданки, смирно стоящей под половицами моста.

Не мог удержать себя, приласкал ещё не отошедшими от холода руками тихонько мыкнувшего телка, погладил по лоснящейся шерсти. Сладко зажмурился телок, хотел, чтоб мои руки подольше касались его светло круглившихся боков.

Из кути, из-под накрытой лоскутным одеялом кровати, дробно стуча ореховыми скорлупками раздвоенных копытец, вприскок кинулся к моим валенкам чёрный – как крыло ворона – ягнёнок. Он мелко каракулился курчавой шёрсткой. Я приподнял голову, обрадованно посмотрел на мать. Мать не преминула оповестить о только что объягнившейся белой овце.

– Одного принесла?

– Одного.

– Барана?

– Барана.

В детстве у меня почти не было игрушек (об этом я уже вроде бы говорил), но никого – ни благосклонного к моему пребыванию на земле деда, ни скупого на слова отца, я не просил купить даже пугача. Я сам мастерил самострелы, гнул луки, острым, сделанным отцовскими руками складником вырезал из коры осокоря пароходы. Ну а старые, истоптанные лапти утешали мои давние-давние дни, мои давние слёзы…

Отсутствие игрушек заменялось присутствием того же ягнёнка.

Милый мой, незабвенный мой агнец, как я рад был дробному стуку твоих копытец. А твой чёрный каракуль, ах, как он умилял меня, когда укладывался вместе со мной на разостланном возле жаркого натопленного подтопка старом чапане, и ничего, ежели подол моей ситцевой рубахи солонел от внезапной влаги агнца… Зато – какое блаженство! – спать бок о бок с самым безобидным на всём белом свете четвероногим существом.

– Ты что, всю ночь будешь сидеть? – укоризненно проговорила мать, глядя на сидящего на табурете отца.

Отец отмолчался. Он подковыривал кочепком новые лапти, сплетённые мордвином Гаврилой, проживавшим в доме Петра Степановича Филинова.

Гаврила тем и жил, что ладил лапти, плёл их по-мордовски – наперекосяк, как говаривала моя родительница.

– А где тётка Марья? – с явной тревогой спросил я у отца. Я боялся, что Марья Петровна могла уйти в своё Великовское, а мне хотелось дослушать недосказанную сказку.

Тревога моя не была напрасной, единственная дочь моего деда по павечери утопала домой, на другой берег стеклянно взбугрившейся ломаными льдинами Волги. Так ответил отец, ответил нехотя. Не любил отвлекаться от дела, от кочепка, что был схож с молодым месяцем.

Я и вправду улёгся у подтопка, но не на чапане, а на материнской шубейке, вместе с свернувшимся в калачик ягнёнком, быстро забылся, заснул. Проснулся от синё нависшего дыма, он лез в глаза, ел их. Я с головой укрылся пиджаком, но упастись не мог, дым душил меня, даже ягнёнок и тот мотал головой, беспрестанно чихая.

– Пойдём корову окуривать, – пробаяла выплывшая из чулана бабушка. Она увидела, что я не сплю, гляжу на висящий коромыслом дым.

Окуривать корову… Пожалуй, только старые-старые люди, что выросли в крестьянской избе, ведают, что это такое. Действо, по всей вероятности, пришло из языческих времён, оно сродни всевозможным заклинаниям, заговорам. Телится корова, всё молоко её на протяжении шести-семи дней отдают телёнку, никто не может выпить ни капли. После окуривания – пей, упивайся, разумеется, в скоромные дни.

Я ухватился за прислоненные к подтопку валенки, сунул в них нахолодавшие ноги, потом руки в свой заношенный лапсердак и – за дверь. Бабушка вынесла из кладовки чулана глиняный горшок.

– На, держи…

Я зажал в оголённых ладонях осторожно поданный, обожжённый до глазури, небольшой горшочек. Вскоре он был набит усохшей травой, той, что зовут богородской, что так слышимо благовонит.

Когда я вместе с бабушкой сошёл с моста и очутился возле смирно стоящей Жданки, богородская трава духовито задымилась от шумно вспыхнувшей спички.

Не скажу точно, впервые ли участвовал я в священнодействии окуривания коровы, скорее всего в первый раз, не с того ли так старательно исполнял всё, что говорила бабушка.

Курись трава,
Дымись, мурава
Духовитая,
Громом-молоньёй
Не убитая.
Оборони от хвори-хворушки
Вымечко моей коровушки,
Молоко услади,
Домового уследи…

Богородская трава в горшке сгорела, осталась только пепла горстка, рассеянная по двору, «домовому под хвост», как сказала сразу подобревшая бабушка. Она подсела к белому вымени, и в её руках звонко запело окуренное молоко.

XI

Только что надоенное молоко до удивления схоже с белизной зимнего, заметно удлинившегося дня, так и кажется, не сугробы снега – молочные реки разлились по всей земле, по всей округе. Русский человек с незапамятных времён смотрел на гуляющие по небу тучи, как на стада коров, поэтому падающий снег мог восприниматься как молочные струи.

– На, разговляйся…

Ах, какая она добрая, какая милая, моя бабушка Анисья Максимовна! Мне первому подала полную кружку тщательно процеженного парного молока.

Глянул на деда, без его согласия я не мог прикоснуться к поданной кружке. А сидящий за толстой, закапанной воском книгой дед вроде бы не заметил моего взгляда. Был понедельник, такой день, когда дед постился, по своей особой набожности. Понедельник не был постным днём для тех, кто не утруждал себя строгим постом, строгой молитвой. И всё-таки я решил польстить деду, преподнёс полно налитую кружку облизнувшемуся бычку.

– Ты что делаешь? – вскочив с кровати, накинулась на меня мать.

Что я делаю? Вроде ничего плохого не делаю. Так мне казалось, так представлялось.

– Ты же кружку-то опоганил!

Я опасливо посмотрел на деда. Дед учуял мой взгляд, проговорил:

– Скотина чище человека. Она безгрешна.

Мать надолго умолкла, а я приблизил себя к столу, к раскрытой, недоступной для моего понимания, толстой-толстой книге.

«Вначале сотвори Бог небо и землю. Земля же бе невидима и неустроена, и тма верху бездны, и дух Божий ношашеся верху воды. И рече Бог: да будет свет! И бысть свет. И виде Бог свет, яко добро, и разлучи Бог между светом и между тмою. И нарече Бог свет день, а тму нарече нощ, и бысть вечер, и бысть утро, день един», – по складам, часто запинаясь, читал мой батенька, читал отрешённо, без тени какого-либо сомнения в правдивости непонятно звучащих слов.

Впоследствии, через много-много лет, та же самая книга очутилась в моём одиноком затворничестве, в той самой хижине, где я пытался сотворить стихами облик своего единоверца – незабвенного протопопа Аввакума Петрова. Могу достоверно засвидетельствовать: без той книги я не смог бы что-то воссоздать или создать. Непонятно звучащие слова зазвучали понятно…

Всему свой час, всему своё время.

Батенька не держал меня возле себя, но радовался, светлел всем своим существом, всей собью, когда я, встав на скамью, клал поясные поклоны.

– Онисья, виждь…

– Вижу, вижу, – отзывалась из своего чулана Анисья Максимовна и умильно расплывалась в благостной, тихой-тихой улыбке.

вернуться

13

Кладбище в Красном Осёлке располагалось возле церкви, неподалёку от здания школы.

16
{"b":"673326","o":1}