«Inter mallium et incudem»[9] поразившись, что беспрекословно выполняет желание женщины.
В голове его шумело от выпитого вина, разбушевавшаяся стихия за окном словно бы скрывала происходящее с ним от людей и самого Творца; когда же, очутившись в постели, он ощутил бедром упругое прикосновение призывного женского тела – разнузданная плоть затмила его разум и разорвала в клочья оковы морали; под раскаты грома и тревожный перезвон церковных колоколов, прерывчато долетающих со стороны Бурга как защита от дьявольщины в Вальпургиеву ночь, – он понял, что стремительно падает в жутковатую и желанную пучину греха.
Похоже, Эстер сразу почувствовала это: решительно повернувшись к Фергаасу, она с порочным смешком отбросила посох, уселась на монаха и проворными движениями курицы принялась разгребать его одежду, добираясь к телу.
Потом теплая влажная теснина поглотила доминиканца, ликующая женщина вознеслась над ним, как ведьма на помеле: в мертвенных всполохах молнии проявлялось вдруг прекрасное и пугающее лицо ее в победительном оскале наслаждения, волосы бешено вихрились словно на ветру, и Фергаас узнал ветер Иудейской пустыни, пахнущий иссохшими травами и накаленными камнями. Истребляя женщину лаской и поцелуями, сплетаясь с нею в безысходных объятиях, он оторвался, наконец, от земли и испытал давнее, единожды пережитое за долгую жизнь ощущение совместного полета сквозь пепельную вечность, и почти узнал качающееся перед ним на подушке в муке наслаждения женское лицо и подвластное его рукам гибко-податливое тело…
– Фергаас, – стонущим голосом проговорила она, остывая после их долгого, взаимоистребляющего единения. – Ты целовал меня не как распутную девку, а как возлюбленную… Почему?
– Потому что я любил тебя, – признался доминиканец.
– Я тоже любила тебя.
– Ты молода и красива, а я стар и безобразен. Разве можно меня полюбить?
– Не знаю, – призналась она. – Когда мы полетели в вечность, я увидела сверху храм Иерусалимский, и поток Кедрона, и беседку в саду над обрывом… И мне показалось, что я любила тебя всегда…
«Не иначе – ведьма», – ужаснулся монах, потому что женщина знала то, чего не должна была знать.
Под утро, когда окончательно выветрились из головы винные пары, а рассвет, поправ священное таинство ночи, уже предвещал грубую реальность начинающегося дня, – доминиканец испытал столь глубокое раскаяние за все случившееся, что краски жизни померкли для него и время остановилось.
«Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои, – мысленно повторял он Пятидесятый псалом, и слезы жалости к самому себе выступали у него на глазах. – В особенности омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня. Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда передо мною. Тебе, Тебе единому согрешил я, и лукавое перед очами Твоими сделал…»
Утомленная ночными ласками женщина исчерпанно спала рядом, разметавшись на постели с бесстыдством вакханки. Ее медные волосы змеились по подушке, тонкие розовые колени в лучах восхода отливали перламутром, а разлохмаченный каштановый холмик на схождении безупречных бедер еще хранил, казалось, следы недавней плотской бури.
«…Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня. Не отвергни меня от лица Твоего, и Духа Твоего Святаго не отними от меня…» – причитал монах, шевеля губами, и необоримый мистический страх тугими холодными кольцами свивался в его душе. Издевательское предостережение Одноглазого накануне вечером, вслед за которым незамедлительно явилась искусительница, к тому же обвиняемая в колдовстве, ее неправдоподобный рассказ о родителях-альбигойцах, ее любовный пыл, в который не поверил бы ни один здравомыслящий человек, поскольку он направлен был на траченного жизнью старика с безобразно распухшей от странствий ногой, наконец, приуроченность этих событий к Вальпургиевой ночи с ее разгулом природной стихии и колокольным звоном… Тут явно не обошлось без вмешательства дьявольских сил, в чем монах – по трезвому рассуждению – уже почти не сомневался.
Существовало множество способов распознания ведьмы, и самым убедительным являлось присутствие на ее теле stigma diaboli, «печати дьявола», которой обычно метит соблазненную жертву сатана своим острым когтем после того, как составляет с нею договор, подписанный кровью.
Стараясь не разбудить спящую, монах принялся пристрастно обследовать прекрасное тело ее со множеством родинок на атласной коже и, похолодев, обнаружил под левой грудью белый рубец.
Глава шестая, в которой утомленный ночными подвигами монах впадает в сон, а пробудившись, обнаруживает, что Эстер исчезла
Первым его порывом было увести женщину в Бург и там, в секретариате ведьм, устроить ей всестороннюю проверку. Однако страх, испытанный доминиканцем при обнаружении у нее stigma diaboli, был вовсе не случаен: если Эстер действительно оказалась бы ведьмой, под пытками – вне всякого сомнения – она выдала бы, что провела Вальпургиеву ночь с посланником папы в рейнских землях. Тогда инквизиторы обвинили бы Фергааса в связи с дьяволом, и папская булла его не спасла бы; даже некоторым кардиналам не удавалось избегать аутодафе, а недавняя история с достопочтенным Альбертом Винером и вовсе всколыхнула умы: доктор теологии, королевский советник парламента, известнейший демонолог, он – помимо главных сатанинских сил – Вельзевула, Асмодея, Магога, Дагона, Магона, Астарота и Габорима – насчитал в дьявольской армии 72 тысячи князей, графов и маркизов, да еще 7 405 928 чертенят, а закончил жизнь на костре.
Фергаас не боялся смерти, но опасался оказаться опозоренным в деятельности, которой предавался искренне, с полной отдачей душевных и умственных сил и надеждой, что на Страшном суде, при втором пришествии Иисуса, заслуги его в очищении веры Христовой от всяческой скверны будут учтены.
Пользуясь неограниченными полномочиями, данными папой, он мог бы лишить жизни подозреваемую в колдовстве ради спасения собственной репутации, но подобные деяния были противны натуре доминиканца, во всяком деле превыше всего ценившего чистоту намерений, именуемую справедливостью, и строгое соблюдение процессуальных норм в борьбе с ересью.
Главная же причина нынешней неуверенности монаха в принятии верного решения крылась в событиях прошедшей бурной ночи: за несколько часов общения с женщиной он испытал все степени любви, на которые у иных уходят годы жизни – от первого грубого слияния полов для утоления телесной жажды Фергаас в высоком просветлении чувств поднялся до любви эротической, когда предметом обладания становится единственная, желанная, пленяющая ум, сердце и плоть. Под утро же Фергаас бережно обнимал исчерпанную, привядшую телом женщину в нежной охранительности любви милосердной, прощая ее за все и желая взять на себя все невзгоды мира, предназначенные ей…
Первые лучи солнца заглянули в окно, и мирно спящая на руке доминиканца Эстер, подсвеченная ими, казалась чистой и непорочной, как речная лилия.
Окончательно растерявшийся монах отпрянул памятью в свое далекое прошлое и вспомнил изречение, почерпнутое в одном из буддистских монастырей Тибета: «Высшее достоинство мудреца – не быть причиной событий, но спокойно наблюдать, как течет река жизни».
Эта восточная мудрость несколько успокоила его, и вскоре монах, утомленный ночными трудами, заснул глубоким, бесчувственным сном.
Снился ему тихоструйный Кедрон, сверкающий под жарким солнцем Иерусалима, цветущий сад над его обрывом и густой терновник, где Фергаас тайно обладал прекрасной возлюбленной; колючие шипы язвили его тело, доводя наслаждение до высшей точки. Излившись скупым семенем, монах – со стыдом и раскаянием – пробудился.
Раструб дневного света пробивался через окно, поигрывая пылинками и уютно свернувшись на полу солнечным зайчиком.
Эстер в комнате не было, лишь следом недавнего присутствия ее была аккуратно сложенная сменная сутана монаха на том краю постели, где прежде лежала женщина.