Мокрый, перемазанный глиной и продрогший, – он в конце концов сумел незаметно привлечь к себе внимание юной служанки его Эсфири, которая вышла покормить птиц зерном.
Вскоре девушка принесла ему войлочное покрывало, чтобы согрелся, и лепешку с холодным мясом, чтобы утолил голод. Она торопливо сообщила, что в доме прибывший из Александрии жених, и Эсфирь выйдет к Агасферу, как только улучит удобный момент.
Известие о женихе оглушило Агасфера, и он уже не чувствовал себя победителем.
Ожидание Эсфири затянулось до глубоких сумерек, из дома доносились звуки флейт, тамбурина и возбужденные голоса пирующих.
Эсфирь прибежала к нему лишь под вечер. С горящими глазами, в дорогом, шитом золотом, одеянии и драгоценных украшениях она была прекрасна настолько, что показалась Агасферу чужой.
– Он посватался, посватался, – сквозь слезы говорила она. – И дедушка дал согласие… Не нужны мне его подарки, – продолжила она, рванув с шеи и отбросив жемчужное ожерелье. – Не нужны мне его признания, и он мне не нужен… Агасфер, любимый, я решила… Если нам не дано вместе жить, давай вместе умрем. Умрем, и наши души вместе вознесутся на суд Всевышнего. Но я хочу умереть твоей женой. Возьми меня, Агасфер… Ведь я давно уже твоя…
И не было ничего вокруг, кроме них двоих, ставших, наконец, единым целым в головокружительном полете сквозь пепельную дымку вечности. В неизъяснимом блаженстве, утратив способность думать, они плавно возносились к истокам Единого Сущего, не замечая, как изъязвляют колючие шипы терновника совершенные их тела, возносились туда, где не было жизни и смерти, одна лишь беспредельная, сияющая любовь…
– А теперь возьми вот это, – проговорила Эсфирь, остыв от его ласк и целуя спокойным, бережным поцелуем жены. И протянула Агасферу небольшой кинжал дамасской стали, украшенный каменьями. – Я отдаю тебе свою жизнь. А потом ты отдашь мне свою.
Он понял, что счастье их в самом зените, и смерть оставит его на этой благодатной высоте, в то время как жизнь неизбежно приведет его к закату.
Самоотреченно, почти бесчувственно он вонзил острое жало под ее беззащитно дрогнувший сосок. Эсфирь легонько вскрикнула, и вскоре гримаса боли на лице ее сменилась просветленной улыбкой ожидания. Агасфер прилег радом и, зажмурившись, ударил себя в сердце…
…Вначале ему почудилось, что жизнь и смерть – одно и то же, между ними нет разницы, а потому нет перехода. Но когда он – не чувствуя ни ужаса, ни боли – извлек клинок из своей груди – обнаружил, что на нем нет ни капли крови, а кожа на ране мгновенно зарубцевалась…
Дикий, звериный крик исторгся из груди его, и Агасфер, гонимый необоримым страхом, в помутнии разума выбежал из сада и бросился с обрыва Кедрона.
Очнувшись, он открыл глаза в плотную, фиолетовую, проеденную звездами ночь.
Вчерашнего своего он не помнил, а завтрашнего не знал: лишь серая, беспросветная тоска существования напоминала Агасферу, что он жив.
Рядом с ним лежал длинный желтоватый посох, освещенный лунным светом и словно бы звал в путь.
Агасфер трудно поднялся, взял его в руку и сделал первый неуверенный шаг в новую жизнь, имея вид слепца, взгляд которого обращен внутрь себя.
Часть вторая
В оковах инквизиции
Глава первая, в которой странствующий монах-доминиканец Фергаас подвергается смертельному испытанию
Путь его лежал во франконский Бург, известный своими виноделами, суконщиками и еретиками. Название же защищенного земляным валом с частокольным палисадом поверху городка, через который пришлось пройти, он даже не запомнил: за годы странствий память его была перенасыщена впечатлениями и обрела свойство отторгать несущественное.
Однако он не упустил случая пасть в местной церкви на колени перед аляповато раскрашенным распятием, где в наивном изображении современного художника совсем не походил на себя истинного лик Иисуса. И если бы церковный священнослужитель, который облачался в сакристии[4] при алтаре, готовясь к вечернему богослужению, не был туговат на ухо, – он наверняка поразился бы, что забредший к нему доминиканец довольно громким и гнусавым голосом молит Христа о смерти.
Подобно прочим членам нищенского ордена, основанного преподобным Домиником Гутцманом для борьбы с ересью и в 1220 году объявившем отречение от собственности, монах был облачен в грубое темное рубище с куколем, подпоясанное вервием. На вид ему было лет пятьдесят, а может, и все семьдесят: в длинной бороде просвечивала седина, сухое обветренное лицо испещряли морщины, а извилистая складка тонких губ имела выражение старческой брезгливости.
Монах, при знакомстве назвавшийся братом Фергаасом, немногословием и всем своим сумрачным видом, казалось, излучал невидимые флюиды опасности, и священник вздохнул с облегчением, когда гость покинул божий храм.
На площади перед ратушей странник остановился у обуглившегося столба, под которым теплый ветерок пошевеливал пепел кострища; на краю его крючилась полу-сожженная женская рука с остатками кружевного манжета (нередко перед аутодафе жертве отрубали конечности), а неподалеку стояла повозка с привязанной к задку веревкой, на которой полагалось перед экзекуцией протащить приговоренную по улочкам города.
«Огнем очищается душа», – со вздохом вспомнил доминиканец слова Спасителя и, перекрестившись, направился в сторону городских ворот.
Хотя, опираясь на посох, он заметно прихрамывал на левую ногу, набухшую больными венами, шаг его был уверенным и спорым.
Сразу же за городским рвом с гнилой, смердящей отбросами водой, перед путником открылась волнистая равнина, мягко подкрашенная закатом; на ней пестрели стада, уже сбиваемые пастухами в гурты перед угоном с лугов. На ухоженных землях монастыря, неприступно темнеющего вдалеке, копошились старательные человеческие фигурки. Внизу, на широкой багровой плоскости Рейна, обрамленной сквозной весенней зеленью, таились рыбацкие суденышки, и от невидимой за деревьями пристани доносились хриплые выкрики грузчиков.
Фергаас поймал себя на мысли, что уже тысячекратно видел подобную картину подневольного людского труда, имеющего единым смыслом выживание на земле. И его собственная участь – тяжкая и не до конца ясная – на фоне этого муравейника показалась все же предпочтительнее, ибо он, Фергаас, причастен был к Божественному Началу, суровую волю которого выполнял, странствуя по земле.
Петлистая дорога, преодолев крутой откос, завильнула в виноградники, и тут путнику повстречалась толпа истерично галдящих, босоногих, одетых в лохмотья женщин с темными отечными лицами в струпьях и высветленными безумием глазами.
– Святой отец, исповедуй меня! – подступила к нему высокая, рано поблекшая молодка, чьи пыльные, скомканные русые волосы, судя по всему, давно не знали гребня. – Каждую ночь я совокупляюсь с дьяволом! Он приходит ко мне нарядным кавалером, владеет мной и всякий раз оставляет хорошие подарки! Посмотри на эти драгоценные камни! – И она протянула доминиканцу несколько серых речных галек.
– А я порчу скот и посевы! – выкрикнула ее соседка.
Женщины окружили монаха плотным кольцом, и ему сделалось нехорошо от запаха их разгоряченных несвежих тел.
– Я разрываю могилы новорожденных и готовлю из их тел колдовское снадобье!
– А я летаю на шабаш, где поклоняюсь сатане!
– А я поедаю сердца и печень детей, умерших некрещеными!
– Мы ведьмы! Сожги нас на костре, святой отец!
Это были жалкие создания, охваченные эпидемией беснующихся: страшные рассказы о дьяволе в церковных проповедях, повсеместная охота на ведьм, зрелище дымящихся костров инквизиции, истребляющих еретиков, – породили среди женщин болезненное возбуждение умов, при котором они заведомо оговаривали себя. Часть этих несчастных изгонялась из страны, других ждала участь подлинных ведьм…