Последнее обстоятельство насторожило доминиканца, и он, приблизившись, мягко откинул куколь с головы юноши; водопад струистых медных волос низвергнулся вниз, открылось бледное женское лицо, и от взгляда крупных изумрудных глаз семитского разреза монах даже пошатнулся, прикрывшись ладонью.
– Кто тебе угрожает, дитя мое? – после невольной паузы спросил он, немного придя в себя от ослепительной, тревожно-знакомой красоты женщины.
– Я сбежала от инквизиции Бурга, – с легкой хрипотцой отозвалась она.
Доминиканец осторожно поднял ее с колен и усадил за стол.
В свете свечи стала хорошо различима россыпь мелких веснушек у крыльев ее точеного носика с едва приметной горбинкой, а яркие губы с приподнятыми уголками, словно бы созданные для улыбки, никак не сочетались с отчаянием во взгляде.
– Как зовут тебя? – опросил монах внезапно севшим голосом.
– Эстер, – отозвалась гостья. – В детстве родители называли меня Эсфирь, их убили во время крестового похода против альбигойцев[7], а меня сдали в приют для девочек в Приулле.
– Дитя мое, – мягко возразил доминиканец, садясь напротив. – Этот поход был возбужден папой Иннокентием Третьим в тысяча двести девятом году. Если ты говоришь правду, тебе должно быть более двухсот лет.
– А, может, так оно и есть, – почти дерзко отозвалась женщина, разом теряя жалобные интонации в голосе. – Я не знаю, сколько мне лет.
– И потом – Альби это юг Франции, Тарнский департамент…
– Да какая мне разница! – перебила Эстер. – Меня бросили, как собачонку к чужим людям… До чего ж я промокла, черт… – Зябко повела она плечами. – Промокла и проголодалась…
– Не поминай имя нечистого к ночи, – назидательно проговорил монах и протянул ей свою сменную сутану, извлеченную из сумы. – Переоденься. А я постараюсь добыть тебе съестного.
– И вина! – крикнула женщина ему в спину почти весело.
В харчевне пахло мочой и прогорклым кухонным тряпьем, каким вытирают со стола. Коптил у потухшей печи свисающий на цепи фонарь, слабо освещая помещение, где двое пьяных спали, уронив косматые головы на столешницу; третий, раскинувшись на полу в позе греческого сатира, громко храпел, и под ним поблескивала лужица.
В дальнем углу на скамье ярко белело полное заголенное бедро Марты, которая пыхтела, со смехом отбиваясь от облапившего ее мужчины, едва различимого в темноте; и поспешная готовность, с какой она выдала доминиканцу полголовки сыра, хлеб и кувшин вина, свидетельствовала о том, что ее сопротивление мужскому натиску было притворно, и блудница желает поскорее избавиться от нежелательного свидетеля в лице служителя церкви.
При виде принесенной провизии Эстер оживилась, а после двух кружек рейнского щеки ее порозовели и красота стала цветущей.
– Так в чем тебя обвиняют охранители веры? – поинтересовался Фергаас, подкрепившись вином вместе с гостьей.
– Зеленщик Вольфганг, дубина, украл у меня в сарае мешок, – отозвалась женщина, аппетитно поедая сыр. – И употребил на заплаты для брюк, после чего у него стали болеть колени… Трубочиста Юргена я угостила яблочным пирогом, и его вырвало… А эта дура, соседка Анна начала на меня орать, будто приманиваю ее кур, чтобы неслись у меня под крыльцом… Я ей ответила, как следует, и у нее прихватило бок… Вот они и донесли, что я ведьма, – беспечно заключила Эстер, подставляя пустую кружку под кувшин в руках доминиканца.
Хмель и безупречная красота молодой женщины пробудили в монахе тревожные флюиды вожделения, и он с опаской подумал: «Уж не суккуб ли она, Господи?»
– Убегая от инквизиции Бурга, ты попала к инквизитору, назначенному самим папой, – сказал он, ограждая себя от греховных побуждений.
– Я знаю, – неожиданно отозвалась Эстер, глядя доминиканцу прямо в глаза, что не свойственно ведьме, которая всегда смотрит исподлобья. – Ты преподобный Фергаас, папский комиссар ведьм. Добрые люди надоумили отыскать тебя. Сказали, что ты самый справедливый инквизитор во всей Германии.
«А может, и не суккуб… – засомневался доминиканец. – И все же…» – Прочти «Отче наш», – приказал он, подвергая гостью испытанию: было известно, что ведьма не способна произнести текст, не сбившись.
Эстер прочла молитву без запинки, до самого конца и усмешливо спросила:
– Святой отец не верит мне?
Поборов минутное замешательство, доминиканец продолжил допрос:
– Не был ли кто из родителей твоих осужден за колдовство?
– Я же сказала, что почти не помню своих родителей! – женщина смотрела на него с вызовом; похоже, от вопросов монаха ей сделалось жарко, и она нетерпеливым движением маленькой проворной руки высвободила из грубого ворота одежды стройную мраморную шею.
Монах даже зажмурился, испытав новый приступ вожделения.
– Когда ты в последний раз исповедовалась? – спросил он, чувствуя, как пересыхает в горле, и потянулся к ополовиненному кувшину.
– Неделю назад отец Гермоген отпустил мне грехи в соборе Бурга.
– С тех пор не грешила?
– А с кем грешить-то? – покривилась женщина. – Суконщики провоняли шерстью, у нотариуса от сидения в конторе мужская слабость, а у почтенных бюргеров такие животы… б-р-р…
От всего этого потянуло тайным сквознячком порока, столь притягательного в своей очевидной греховности, что монах вновь вспомнил про дьявола и в испуге начал мысленно творить молитву.
Глава пятая, в которой Эстер склоняет монаха к соитию, а под утро он обнаруживает на ней «печать дьявола»
Насытившись едой и вином, Эстер закинула руки за голову, изогнулась с кошачьей грацией и, томно зевнув, проворковала:
– Святой отец, можно мне в постельку?
– Отдыхай, – разрешил он, гася свечу. – А я проведу ночь в молитвенном бдении.
Гроза, кажется, возвращалась, громыхая все ближе; женщина отошла от стола, и в очередной вспышке молнии Фергаас увидел народившееся из сброшенных, как осенняя листва, одежд ее совершенное тело, исходящее золотистым сиянием.
– Et ne nas inducus in tentationem[8] сто крестясь.
В комнате вновь полыхнуло, звук грома походил на треск разорвавшейся крепкой, упругой ткани; серым крылом взмахнуло вскинутое женщиной суконное постельное покрывало, и в следующее мгновенье Эстер проворно занырнула под него.
«Царь небесный, Утешитель, Дух Истины, Который везде существуешь и все Собою наполняешь… – Истово молился доминиканец, стоя на коленях. – Источник всякого добра…»
– Господи, – тихо пожаловалась Эстер. – Какая жесткая постель… Не то, что моя мягонькая домашняя перинка…
«… Податель жизни, приди и вселись в нас…» – шептал монах, стараясь не смотреть в сторону кровати.
– Бедная я сиротка, – простонала женщина, ворочаясь в постели. – Дорожные булыжники мягче этого ложа…
«…И очисти нас от всякой нечистоты…» – взывал Фергаас.
– Святой отец, мне холодно, – капризно проговорила женщина.
«…И спаси, Милосердный, наши души…» – продолжил доминиканец, сознавая, что начинает уклоняться разумом от молитвенного текста из-за возникшего сочувствия женщине.
– Холодно и страшно, – повысила та голос. – Я очень боюсь первой майской грозы…
Доминиканец вспомнил вдруг, что сегодня ночь на первое мая, и ему самому сделалось не по себе: это было время ежегодного шабаша ведьм на горе Бронкен, где они собирались вокруг сатаны вместе с другой нечистью…
– Не бойся, я с тобой, – успокоил он гостью, присаживаясь на край кровати и накрывая ладонью ее лоб.
Она поймала его руку, поднесла к губам, и в следующее мгновенье ее влажный горячий язычок проворной змейкой проскользнул меж пальцами монаха, вызвав столь крутое желание, что он с трудом сдержал стон.
– Святой отец, – почти весело проговорила Эстер. – Благородный рыцарь, не желая посягать на целомудрие дамы, кладет между ею и собой его боевой меч. Ты можешь положить между нами свой посох.