«Это все она, – упавшим голосом кивнул Николай на жену. – Заладила одно: «Поедем в город! – и все тут. – Там, – говорит, – домов бросовых тьма. А тут оказались одни развалины».
«А откуда сами?» – спросил я, не давая возможности Купе снова озлеть.
«С Цацы. У нас тоже через все село как плугом езжено».
Мишка в ту пору держал в руках рамку с портретом какого-то царского генерала.
«А этот у вас откуда?» – спросил я.
«Дед мой, – ответил Николай, – все время его с собой возил. – Блюл, можно сказать».
«И как его кличут?» – полюбопытствовал я.
«Генерал Брусилов».
Я вспомнил, о нем даже в школе говорили.
«Это какой прорыв через горы, что ли, учинил?» – теперь спросил Мишка.
«Он самый!»
Я взял портрет и увидел внизу надпись: «Славному сыну России Николаю Егорову Куприянову от верноподданного его императорского величества генерала Брусилова – в знак уважения и восхищения храбрости оного». И – подпись. Витиеватая, но разобрать можно. Я намного хуже расписываюсь, хоть и заслуг пока никаких не имею.
Мишка осторожно взял у меня портрет, поставил его на стол, прислонив к стене, и неожиданно сказал Николаю:
«Живите уж! – И добавил с горечью: – Раз раньше захватили».
«Да мы все поместимся! – лепетала Александра, споро таская вещи, которые выкинул Мишка. – Я в чуланчике спать буду. А как потеплеет, мы свою какую-нибудь холобуду сгондобим».
«Ладно! – махнул рукой Купа и, словно только теперь осознав, что мы встретились, кинулся ко мне: – Генка! Глазам не верю!»
Всю ночь и почти весь следующий день мы проговорили. Сперва – при коптилке – в моей землянке, потом – уже при свете – шастая по нашей улице.
«Куда же ты тогда делся?» – задаю я тот вопрос, что первым на язык намотался.
Мишка долго смотрит на огонь, словно накаляет об него зрение, чтобы увидеть то, что уже стушевало время.
Только он тогда вышел, связист ему навстречу бежит, провод за спиной с катушки, вихляясь в разные стороны, сходит. Сквозь одышку спрашивает: «Ты местный?» Мишка ему стал говорить, что, мол, не совсем. В городе в этом живу, а окрестностей тут не знаю». Но тот и слушать не стал. Сует ему один конец провода и приказывает: «Вон туда его укрепи!» Полез Мишка на дерево. А тут – снаряд. Его – как смыло. Сперва и боли не почувствовал. Только гул вроде бы отдалился. А попробовал подняться – сразу затяжелило тело. Но провод он все же закрепил, как велел связист. Схватил боец «Мишку под мышку», как раньше говорил про Купу Савелий Кузьмич, и – к Волге. А там как раз партию раненых на тот берег отправляли.
Показал Мишка сперва спину, потом – грудь. Сплошные рубцы. Мне даже как-то стыдно стало. Я за это время всего-навсего под плуг угодил. И то, считай, удачно. Как Фенька углядела, что я со станины сверзился, до сих пор ума не приложу. Может, и вправду, как говорила Танька, она на меня все время пялилась.
Ходим мы с Мишкой по тем тропкам, по каким до войны бегали, и даже не верится, что это было не так уж давно. Кажется, прошла целая жизнь и – вот на убыли своих лет – заглянули мы в пределы своего детства. Ходим, ищем чего-то глазами, а чего – толком не знаем. К тому же взгляд натыкается на разные такие штуки, от которых уже воротит. Я, например, увидел немецкую винтовку. Клацнул затвором – заряжена. Хотел запулить ее в яр, Купа рассоветовал:
«Давай возьмем. Победа придет, хоть из нее попалим вдосталь».
И только он это сказал, как увидели мы оба тех же бабок, что прошлый раз дрались в яру. Они опять ходят – только теперь не от белесого бугорка к белесому бугорку, а от сутемного холмика – к сутемному холмику, от одного мертвяка к другому, обе в черном, как вороны склоняются над убитыми.
Гляжу я на Мишку, а он с лица опал, словно голодовкой его две недели морили, и даже старковатым каким-то стал, почти неузнаваемым.
«Сволочи!» – сказал я, и, сам не ведая как, вскинул винтовку, и – бац! бац!
Схватился Купа за ствол, отворотил его в сторону, говорит:
«Ты в своем уме?»
До сих пор благодарен я Мишке, что он тогда остановил меня. И не убил я в тот раз никого, а всю жизнь меня преследует сон: идут женщины – все в черном – а я по ним палю. И вот они падают. Замедленно, как теперь в кино часто показывают. Подхожу я к ним и вижу – это мама и тетка Марфа-Мария.
После ночи, в которую приходит этот сон, обязательно – въяве, конечно, – являются неприятности.
Ну всю эту мою пальбу, конечно же, видели и Куприяновы. Глядим, Александра вновь шмутки в узлы увязывать начала. Решила смыться от греха подальше. Уж если один из нас по бабкам стал палить, чего дальше ждать.
«Мы в Цацу подадимся, – суетился рядом и Николай. – А то скоро весна. Там хоть огородик какой ни на есть посадим. А что тут? Одни овраги да развалины».
И вот мы богуем с Мишкой одни во всем доме. Первым делом, конечно, оттащили на барахолку мои ковры. Две буханки хлеба за них получили. Можно сказать, продешевили. Но уж больно есть хотелось.
Поднатаскали мяса и для Нормы. Благо, в то время в любом овраге палые лошади валялись.
Съели мы в тот день и по две котлеты. Ими торговали бабки, чем-то схожие с теми, что по нашим ярам лазили. А тут кто-то слух пустил, что они палое мясо в дело пускают. Да еще человечины добавляют.
Вот тут-то моего Мишку чуть наизнанку не вывернуло. Хрипит:
«Пойдем винтовку возьмем, я им всем мозги на просушку выпущу!»
Весна, что долго копошилась слабыми, будто вялыми, ручейками, внезапно набрала силу. И не от солнца, которое целыми днями приблымкивало в облаках, а от дождя, который хлынул из, на первый взгляд, не очень то серьезных туч.
И этот дождь, перемежаясь, продолжался весь день, а в ночь зарядил без останову.
Утром глянули мы в яр, а там – ни снежинки.
«Ну, – вздохнул Мишка, – кажись, до весны доскреблись».
И вот в тот день, когда серость еще мглила небо, хотя дождь и не шел, слонялся я, слонялся по комнатам, и вдруг на глаза мне тот – истерзанный саквояжик с инструментом попался. Позвякал я ими рукой и вдруг предложил Мишке:
«А что, если нам фабрику на дому открыть?»
«Пуговичную? – вяло интересуется он и – с подначкой – поясняет: – Будем делать из мухи слона, а потом – из слоновой кости пуговицы?»
Поржали по этому поводу. Но мысль ему моя, в общем-то, понравилась.
Не стал я откладывать на потом свою затею. Надел старые галоши, что на чердаке валялись, и пошел к самолету, который грохнулся, кажется, еще в августе. Его, видел я, не успели еще обскелетить такие же «фабриканты», как мы.
Алюминия надрать оказалось делом не таким уж легким… Потому вернулся я за ломком и плоскогубцами и, с горем пополам, кое-что наскреб.
Тут же нашел я колотушку, в которой сделал углубление, и наложив на него кусок алюминия, оббил молотком.
Осталось – рубачкой – обсмыкать края и – вот тебе ложка. Первая получилась не очень симметричная. Влево куда-то вся подалась. Зато вторая удалась, как мне показалось. Я даже на ней вензель свой вырезал иголкой: «Г. Д.»
Повертел ее в руках Мишка и говорит:
«Как ты был куркулем, так и остался. И война тебя не воспитала!»
А я не пойму, за что он меня, шутейно конечно, костерит. Потом он берет иголку и к моим «Г. Д.» еще «М. К.» добавляет.
Продавать ложки ходил Мишка. У него это лучше получалось. Он мог, коль надо, возвысить голос до зазыва. А я, как пить дать, простоял бы молчаком.
Ложки – раскупили. А я за это время вилки научился варганить. Сперва тоже рубачкой одной орудовал. А потом штамп придумал. И у нас дело пошло как по маслу.
Жить стало вольготнее. А тут и люди на нашу улицу возвращаться начали. Вечером, смотришь, никого нету, а на второе утро дымок из печки, коль она уцелела, струится. Бежим узнавать, кто это заявился.
А как-то приходит Мишка с базара и говорит: «Ивана Павлыча Чередняка встретил, нашего довоенного соседа. Теперь он на тракторном обретается. И, конечно, как и прежде, шоферит.