Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Месяц со второго этажа катился мне навстречу по перилам и жизнерадостно кричал:

«Баба, сейчас я тебя специально для Рязани разукрашу! Чтоб один глаз из заду глядел!»

Он болтал ногами, руками показывая всякие непристойности, а сзади, подражая ему, храбрились прихлебатели и прилипалы. Словом, было так, как я и подозревал.

Признаться, я остыл, и мне даже стало казаться, что не ударю его кирпичом, а вызову на честный бой, как это делал всякий раз, когда хотел кого-то проучить. Но, близко увидев улепленную веснушками морду Месяца, я вдруг почувствовал, что-то во мне оборвалось, как гиря у стенных часов, и когда он скатился к моим ногам, врезал я ему между глаз.

Последнее, что я помню, это голос Оли Олениной:

«Спасибо, Гена, ты настоящий мужчина!»

Что было удивительным, дома меня на этот раз не воспитывали. Может, отчаялись. А скорее всего, маме, ходившей за моими документами, рассказали Оля или еще кто другой о том, что я невиновен. Хотя если бы мои «деяния» квалифицировал профессор права Викентий Валерьянович, он бы нашел, что в моем поступке было чистопородное уголовно наказуемое действо, а Колька Месяц – просто, как у нас говорят, шалыган. Так я был впервые прощен.

По слухам, Месяц долго лежал в больнице с сотрясением мозга, явился в класс ниже травы, тише воды, даже учиться стал лучше. Только голос начал пресекаться заиканием. И совсем недавно мы с ним встретились на Тракторном.

«З-здор-во, к-рестный! – сказал он.

«Привет», – не поняв, кто передо мной, ответил я.

«З-здо-рово т-ты тог-да меня, – с так и непонятой мной веселостью вспомнил он, и мы расстались с теплотой, с какой разлучаются ближайшие родственники, обменявшись адресами и телефонами. Хотя ни звонить, ни заезжать друг к другу так и не удосужились.

А в тот год, когда меня последний раз выперли из школы, началась война… И все четыре года, пока она шла, я не слышал, чтобы хоть кто-нибудь мне сказал: «Генка, будь человеком!» Хотя я им, как покажет мой дальнейший рассказ, конечно же, не был.

Норма

В мае сорок первого к нам приехал дядя Вася. Он служил пограничником, видимо, знал больше других, и потому, куда бы ни уходил: на рыбалку, на пляж, просто в город, предупреждал, где его искать, если что-то случится. И с наивностью, граничащей с глупостью, я спросил: чего он, собственно, ждет?

И тот ответил: «Начала войны».

Для меня это было больше, чем непонятно. Какая может быть война, когда мы бойко распеваем такие устрашающие песни, что, кажется, услышав их, враги дрожат там, у себя в норе, денно и нощно, без перерыва на обед. А потом товарищ Сталин сказал…

Я вспомнил, как мы выкалывали глаза портретам полководцев, которые оказались врагами. Новые учебники вышли уже без них. И если дядя Вася не был бы мне родственником, я донес бы куда надо за слухи, которые он, не таясь, говорит даже незнакомым людям. Но, мне кажется, меня опередил бы сосед Савелий Кузьмич. Это он, говорят, разоблачил какого-то партийца, который додумался на старости лет газеты вслух читать и разные объяснения к заметкам делать. Прочел он как-то статейку про птицеферму и воскликнул: «Так при чем тут милиция, коль куры дохнут!»

Савелий Кузьмич переспросил. А потом, наверно, сделал правильную оценку поведения соседа. Газеты надо читать молча. А то каждый возьмется плести, что на ум взбредет. Не до того еще договоримся. Пишут-то в газету люди умные и – на все режимы – проверенные. Раз сказали – милиция виновата – нечего свои права устанавливать.

Помню я, и как тетради у нас изъяли. Это в тридцать седьмом было. На обложке князь Игорь или Олег, теперь уже не упомню, в поход собирался, и змея ему еще дорогу переползала. Вот она-то, говорят, в фашистский знак бы свилась, если бы вовремя не помог убрать ее с дороги князя, едущего биться с врагами России, какой-то Савелий Кузьмич. Художник, говорят, сознался, что пытался подорвать мощь нашей страны вот этими самыми рисунками, заронив в наивные детские души свои гнуснейшие семена.

Вызова дяди Васи никуда не последовало: ни на границу, ни в другое место. А двадцать второго июня…

Накануне мы поехали на рыбалку. С ночевкой. Поставили перемет. На крупняк. А для ушицы решили поймать мелочишки. В усынке. Забрели – целая мотня ершей. И вот мы их почти до утра выбирали из ячей. Руки все поискололи. Зато какая была уха. Не тройная, а четверная, наверно! На перемет взялись судак и два жереха почти что в руку каждый. И вот, причалив свой баркас к берегу, горделивой походкой удачливых ловцов, стали мы подниматься с пристани. Глядим, народ на улице кучкуется. Дядя Вася аж кукан выронил: «Началось!»

По радио выступал Молотов.

Дядя Вася уехал в тот же день. Рыба наша нечищенной пролежала до вечера и вспухла. А по поселку, где мы жили, уже пошло голошение баб: их мужья и сыновья кинулись в военкоматы. Добровольцами. Разве они могли утерпеть, если какие-то поганые фашисты напали – да на кого – на Советский Союз, по-старому сказать, на Россию. Мне даже было немного жалко немцев, как в свое время Кольку Месяца, после того, как я огрел его по башке. А тут и слепому ясно, чем обернется. Дайте только дяде Васе до границы добраться.

А к вечеру мы уже носились с загадкой.

«Почему Гитлер, Гебельс, Гиммлер, Геринг, Гесс – все на «ге» начинаются?» – спрашивал один из нас. И все хором отвечали: «Потому что – гады!»

Эти же имена начерпали мы на кирпичах и теперь сбивали их меткими ударами бит, которые стянули в каком-то городошном царстве.

Хмурыми в тот день были только бабы, а мужики, сияя глазами, как начищенными пуговицами, охмелялись и шли на призывные пункты: радостные – добровольно, а – чуть прихмуренные – по повесткам. Но в целом царило что-то, если не праздничное, то, во всяком случае, не будничное.

Отца забрали на второй, а еще одного дядю – Игната – на третий день войны. Оба они смеялись. Только на вокзале у отца сломалась бровь и уголки губ, чуть дрогнув, оползли вниз. Но это было всего одно мгновение и, пережив порыв слюнтяйства, как он говаривал, отец начал плясать цыганочку с выходом. Мама принялась потихоньку плакать, а я – петь: «Мы войны не хотим, но себя защитим».

Прошла неделя. Я уже стал поджидать наших с победой, как вдруг на станцию прибыли эшелоны с эвакуированными, или попросту беженцами. Кинулся туда почти весь город. Стали – без приказа – брать к себе кто семью, а кто и две – это у кого сколько свободного места. Пусть погостюют люди. Даже интересно будет попутешествовать, пока там идут бои. К зиме-то наверняка домой уедут.

И тут встретили мы с пацанами одного парнишку. Илько его звали. Черный, нечесаный, с руками такой грязноты, что, кажется, их уже никогда не отмыть добела. Даже щеки стали у него облупливаться от грязи и походили на нечищенную молодую картошку.

«Хлопцы, – тихо говорил Илько, – задавлють они нас. Сомнуть!»

«Хто?» – звонко спросил Мишка Купцов, или попросту Купа.

«Немцы!» – выхрипнул Илько.

«А ты знаешь, что у нас за такие слова бывает?» – опять задал вопрос Купа. И тут же выхватился я:

«Не может быть! Мой папка там. К осени, пишет, дома будет».

Илько покачал головой.

Пацаны теснили его, а он стоял и моргал глазами, которые уже сумели столько повидать за эту неделю, что другим хватило бы на целую долгую жизнь.

И быть бы битому Ильку, но тут кто-то крикнул: «Немцы пленные на Втором!»

Вот это было больше похоже на правду, и мы, обгоняя друг друга, неслись к Сталинграду – да так, что аж ветер в ушах свистел и пятки втыкались в мягкое место.

Только Илька с нами не было. Он так и остался стоять на прежнем месте, всеми забытый, грязный, беспризорный. Тогда я еще не знал, что именно такими будут почти все, кого придется мне встречать в разное время, пока идет эта долгая, изнуряющая душу война.

Никаких немцев на Втором не было. Так впервые я узнал, что такое слухи и как, оказывается, просто стать легковерным человеком, как чей-то шепот бывает громче команды, сказанной во весь голос, и ноги сами подхватывают и несут неизвестно куда. И кто-то наверняка распространяет слухи, пускает их с злым умыслом.

6
{"b":"673011","o":1}