Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Окна были заткнуты подушками, бокалы вновь наполнены. Но веселья не получалось. Словно выстудил его ветер, ворвавшиеся в дом вместе с выбитыми стеклами.

А я где-то внутри торжествовал, заметив, что вид у будущего мужа сестры был далеко не жениховский. Даже галстук сильно косил.

И они через месяц разошлись. Из-за его трусов, которые изжевал соседский телок. Стал он орать на сестру, что та не соблюла его имущество. Собрала она свои вещички, сказав на прощанье что-то типа: «Чтоб тебе язык отжевали» – и снова перешла жить к нам. Муж, наверно вспомнив, что его шансы уравнялись с полудюжиной других холостяков, долго бубнил покаянные речи. Даже на коленях стоял. Но сестра оказалась неумолимой. После войны, когда баланс обернется в другую сторону, она снова выйдет замуж и найдет как раз то, что нужно. Но тогда я еще не знал, что счастье надо искать, мне казалось, оно должно найти человека. И до сих пор храню я в себе эту детскую наивность.

Последнее, что осталось у меня в памяти о жизни в Серафимовиче, – это боль и кровь. Не столько много боли, сколько много крови. И стыд, когда тебя – девятилетнего оболтуса – несет на руках мать. Угораздило тогда меня спрыгнуть с дерева на разбитую бутылку. И хотя в ту пору алкоголик был добрее и специально посуды, как, скажем, сейчас, не бил, все же этот – единичный – случай меня подстерег. И я хромал еще целый месяц и – при перевязках – из моей пятки извлекали бесчисленные стекляшки.

Из Серафимовича мы уехали в Среднюю Азию, в Самарканд. Там особых происшествий со мной не случалось, не считая мелких стычек из-за несовместимости с местными уличными главарями. Один из них, к примеру, пытался склонить меня к мужеложеству, за что я – скорый на кулаки – набил ему морду раньше, чем он успел что-либо сделать.

В Самарканде я впервые (в который уж раз!) увидел старателей. Нет, добывали они не золото, а мазут, который тек по ручью. Они ставили запруды, образовывали накопители, потом славливали мазут черпаками, точь-в-точь, как моя бабушка снимала с черепушки каймак. Мазутом в Самарканде топили зимой.

В то время я еще не знал, что в дворцах с высокими минаретами, обложенными диковинными изразцами, когда-то мрачно бродил хромоногий уродец, перед которым трепетала вся Азия, весь Восток и даже Европа. Имя ему – Тимур, или Тамерлан. Тогда мне казалось, в этих покоях жили добрые правители, которые, одряхлев, поумирали и власть оттого перешла к такому же добродетельному народу.

Над минаретами носились крупные голосистые стрижи и парили разномастные голуби.

А в речке Сиап, которая и воробью не доходит до колен, две красотки, как утверждала молва, утопили узбека. Я видел их и его. Они сидели, пересмеиваясь, на пролетке, куда их усадила милиция, а он, завернутый в цветное рядно, остался лежать на берегу.

«За что они его?» – спросил я у тетки, с виду знающей все наперед.

«За измену!» – сказала та, глядя куда-то в небо.

«Он изменник Родины?» – продолжал допытываться я.

Тетка долго на меня глядела, затем, потрепав по щеке, произнесла:

«Дурачок ты наивный».

Потом мы переехали в Алтайский край, в город Бийск, который мне запомнился деревянными тротуарами и черникой. Этой ягоды там – тьма. Из нее мама наварила варенья, и, натешив себя путешествиями, мы снова вернулись в Сталинград.

«Везде хорошо, где нас нет», – словоохотливо отвечала мама всем, кто допытывался, почему вы вернулись назад.

В Сталинграде пришла ко мне самая первая любовь. Ее звали Тоней, и фамилию она носила легкую, как пушинка, – Перова. Она сидела на первой парте с белокурым мальчиком, который умел шевелить ушами. У меня даже такого таланта не было. Зато я мог ходить на руках. Но это ни с того ни с сего не покажешь.

Тоня относилась ко всем нейтрально. Но однажды посмотрела она на меня чуть пристальней, и я понял, что влюбился. Один раз и навсегда! И так страстно, как не любит никто на свете. В газетном киоске я купил набор цветных открыток и, подписав их самой глупой фразой, которую может выдумать человек: «От рыцаря твоего непокорного сердца с четвертой парты», когда она не видела, засунул ей в ранец.

Она «высчитала» меня без особого труда, хотя я и сидел на шестой парте, а не на четвертой, и, порвав открытки на мелкие кусочки, сложила их передо мной, исполненная гордости и гнева.

Так я был первый раз отвергнут.

Потом меня выперли из этой школы. За драку. Из другой – тоже. За это же. И пошла полоса такого дикого невезения, что, казалось, ему не будет конца.

И вот что удивительно, во всех драках я был стороной правой. Нападали на меня, а я защищался. А один раз встрял за хромоногого еврейчика Ростю, который впоследствии, когда меня выгоняли, взял сторону тех, кто его метелил. После, уже взрослым, он мне объяснил: «Тебя выгонят – и все, а мне с ними еще учиться и учиться». Признаться, такой мудростью я в ту пору еще не обладал.

Последний раз меня исключили за дело. Я так считаю. Определила меня мама в железнодорожную школу. Наказ был серьезным. И я не только проникся ответственностью за свое будущее, но даже клятву дал: «Пусть на моих глазах убивают человека, пальцем не пошевелю». О себе уже говорить нечего, самого могут распинать, как Иисуса Христа, и это стерплю.

Посадили меня на третью парту с девочкой настолько чистенькой, что я боялся в ее сторону дышать. Звали ее Олей. А фамилия под стать имени – Оленина. Папа у нее знатный железнодорожник, орденом награжденный. Об этом она мне сказала еще до того, как я аккуратненько сел рядом с ней.

Даже не глядя назад, я заметил своего будущего «исключителя». Нет, я не собирался с ним связываться, даже вообще смотреть в его сторону. Но я знал, что он есть. Голос у него был базарно-громкий, без оттенков. Он сильно цокал пером по донышку чернильницы, ставил кляксы в чужие тетради, но ропот по этому поводу был таким робким, как случайный ветерок в листьях липы, что росла напротив нашего окна. Зато он спрашивал каждого:

«Ну чего, мырсальник тебе поколупать, да? Галошу на морду надеть, да?»

«Месяц!» – возвышала голос учительница, а он продолжал базарить:

«Месяц, Месяц, вроде я вам козел, да?»

Человека с такой небесной фамилией я встречал впервые, поэтому невольно обернулся. Да, он таким и был, каким я его представлял по голосу: белобрысый, с вихром-мочалкой и в веснушках.

«Коля…» – зашептал ему кто-то с галерки.

Ответил Месяц вслух:

«Пусть пялится, пока есть чем».

На перемене он дернул меня за плечо и сказал:

«Здорово, Баба Рязанская!»

Я, еще не остывший от своих клятв, молча посторонился и удивился, что на это у меня хватило выдержки.

К концу перемены «бабой» меня звал почти весь класс, даже немощные хлюпики, которых я бы сбил с ног одним щелчком. Но я молчал. Терпел и молчал. Правда, не улыбался, как Ростя.

Удар портфелем по голове я получил в тот момент, когда уже в класс вошел учитель Трофим Петрович.

«Опять Месяц!» – сказал он со вздохом и начал усовестливать его какими-то мягкими, легкими словами типа: «Недостаточек у тебя, Коля, имеется. Не очень ладишь ты с людьми. Работать тебе над собой надо».

А Месяц сидел, как на колу, вертелся во все стороны и орал:

«А чего он зырит?»

«Смотрит», – поправил его учитель.

И в это время я и в самом деле захотел взглянуть в его сторону и вдруг – прямо под глаз – шваркнул он мне промокашку, искупанную в чернилах.

«Ну вот, – нудил учитель, – ничего ты, к сожалению, не понял».

А во мне уже сломалось смирение. Я порывисто поднялся и, произнеся: «Ну, гад, бери и помни!» – выбежал из класса.

«Куда ты? Вернись!» – полетел мне вдогон сразу окрепший голос Трофима Петровича.

Я сознавал, силы слишком неравны. Рядом с Месяцем было по крайней мере десяток прихлебателей и еще столько же тех, кто влезет в малу кучу по трусости, чтобы Колька оценил их храбрость. И тут я вдруг вспомнил, что печать «грозное оружие нашей партии», купил в киоске «Пионерскую правду», завернул в нее половинку кирпича и стал ждать конца урока.

5
{"b":"673011","o":1}