— Ты что ж это, председатель, бедных людей катуешь? За что цыганку с цыганенком арестовать задумал? А? Колхозная твоя голова! Куда мальчонку моего задевал? Мать его нигде не найдет. Да я тебе все село сожгу за такую несправедливость! Давай ось! Я для твоего колхозу «Напрасный труд» три нормы в поле одолел! А ты так-то держишь свое поганое слово?
Трудная у председателя в тот вечер выдалась работа. Поел он «цыганской каши» вволю. Гневных слов у Михайлы было хоть пруд пруди. «Записать бы их, — подумал председатель, — ох, и пригодились бы в разговоре с некоторыми колхозничками!»
Цыганенка искали всей конторой, пока-таки нашли. Они с Антоном преспокойно охотились на лягушек. Это немного успокоило Михайлу. Эсма тоже отошла, но председателя сторонилась, глядела на него украдкой, не без опаски.
— И все равно недобрый ты человек, председатель, стоял на своем цыган. — Зачем напугал цыганку мою и цыганенка? Давай ось, поеду в другое село.
— Нечего тебе ездить. Гони коней в поле. Слово ты свое не додержал немного. Утром приходи в кузню, вдвоем ось варить будем.
Михайло, заскрипев зубами, согласился. Тотчас ускакал в поле, а ночью вдруг появился верхом под окнами председательской хаты.
— Сломались грабли, председатель. Поедем чинить. Чтоб не подумал, что цыган тебя на обман берет, поедем.
Поехали, починили и до утра работали вдвоем.
Дарья до самой зорьки пролежала, не сомкнув глаз. Чудилась ей в цыгане какая-то темная сила. Все передумала, пока не явились поутру муж и вся цыганская семья во двор.
Вместе завтракали. Михайло был в ударе. Ел много и еще больше хохотал над собой, над цыганкой и над цыганенком, выслушав притчу о курице. Словно захмелевший от ночной работы, от смеха, от сытной еды, он хлопал председателя по плечу и лез обниматься.
— Прости меня, председатель, за то, что я тебя обругал. Скажи, как зовут тебя, век помнить буду.
— Зовут меня Грицьком.
— Нет-нет, ты мне скажи, как тебя по батюшке величать. Ты большой человек, доброе у тебя сердце. Слово цыгана, не растет в душе твоей крапива. Говори же, как тебя по батюшке зовут?
— Ивановичем.
— Грицько Иванович? — переспросил цыган. — Ох, запомню…
Эсма тоже перестала дичиться, весело сверкали ее черные глаза, было видно — хорошо ей, поверившей, что зла на нее хозяйка не помнит и угощает от души. Сергей не расставался с Антоном.
* * *
В кузне пахло гарью и окалиной. Под потолком замысловатыми разводами висел дымок. Антон и Сергей то по-очереди, то сразу вместе висли на конце коромысла, с помощью которого приводились в движение кузнечные меха. Коромысло шло вниз со скрипом, вверх поднималось само по себе. На другом его конце висел противовес. Скрип коромысла перемежался со вздохами мехов. Скрип — ух-х, раз за разом, раз за разом. Глубоко дышал и искрился горн.
Председатель ворошил угли, сдвигал их один к другому, засыпал сверху угольной пылью. Пламя пробивалось сквозь черный панцирь наружу. Сначала красные, потом оранжевые языки плясали над горном. Постепенно все накалялось, угли начинали светиться изнутри, пламя голубело и золотилось — все сливалось и становилось раскаленной массой, на которую смотреть так же трудно, как и на солнце в жаркий полдень, когда оно напоминает собой котел, заполненный до краев кипящим золотом. Торчали из горна концы сломанной оси. Вокруг наковальни нетерпеливо топтался цыган. Чувствовался в каждом его движении неудержимый порыв, желание помочь.
По особым, только глазу мастера известным, переливам металла председатель решил про себя: «Готово», а цыгану сказал:
— Молот!
Тот схватил кувалду, стоял легко, чуть-чуть пружинясь. Председатель выхватил из огня ось. Раскаленные концы соединил на наковальне. Ось так была накалена, так играл, переливаясь металл, что даже очертания металла расплывались в глазах.
— Удар! — сказал председатель.
— Гех-х, — ударил цыган, кряхтя с огромным удовольствием.
— Еще — удар! Левее! — просил председатель.
— Гех-х, — вторил молот в руках цыгана.
Искры заполнили кузню. Метались и падали, как звезды.
— Удар!
— Гех-х!
И пошли работать: цыган бил, играючись, молотом, а председатель выстукивал молотком с оттяжкой на себя. Звенела, отзываясь наковальня. Неслось по всей округе: гуп-п-стук-дзинь-дзинь, гуп-п-стук-дзинь-дзинь. Такая лилась песня в три голоса — заслушаешься.
Еще нагрели, подправили, закалили. Михайло аж подпрыгивал от радости. Председатель предложил посидеть, отдохнуть. Но цыгану не сиделось. Взвалил остывшую ось на плечо и пошел от кузни танцующей походкой. Встречные уступали дорогу счастливому цыгану. Его улыбка была красноречивее слов.
Антон побежал вслед за Сергеем, да так до ночи и не вернулся.
Отец пришел домой поздно. Мать сказала:
— Сына нет до сих пор.
— Не впервые, вернется.
Цыгане уехали в тот же день догонять табор. Рассказывали, что лошадей Михайло гнал, стоя в передке кибитки. Антона возле них никто не видел.
Материнское сердце чуткое. Оно способно откликнуться эхом на голос еще не свершившейся, но уже готовой свершиться беды.
В тот день у районной милиции работы прибыло. Мать настояла на своем: отец вынужден был позвонить и попросить помощи в поисках сына.
…Кибитка Михайлы снова появилась в селе к вечеру следующего дня. Остановилась она у председательского двора.
Мать схватила в объятия выпрыгнувшего из кибитки Антона и дала волю накопившимся слезам. Михайло стоял рядом, ловил языком висячий ус, а поймав, принимался жевать его с таким остервенением, что того и гляди рисковал остаться без уса. Пытался сказать Дарье хоть два, хоть одно слово, но та отмахивалась от него и продолжала плакать и ощупывать сына — он или не он, на самом деле живой, или ей это только кажется.
Придя в себя мать послала сына к отцу, на конюшню:
— Иди к нему, скажи, что вернулся.
Антон вприпрыжку выбежал со двора, Михайло бросился вслед за ним.
…Он обнаружил председательского сына в своей кибитке за много верст от села, когда остановился на ночь. Стал тормошить Сергея, который за всю дорогу из кибитки носа не высунул, сидел в самом задке и ел втихомолку за двоих. Он и теперь не хотел вылезать — Михайло вытащил его силком. Дальше началось немое кино. Из кибитки вслед за Сергеем вылез председательский сын, «чтоб ему на мосту провалиться», Михайло стоял над заговорщиками с жалобной миной на лице. Он еще не успел подумать о последствиях случившегося, но сердце ему подсказало, что судьба-мачеха нацелилась в него своим изогнутым пальцем. Разве хотел он причинить горе Григорию Ивановичу, дорогому человеку, который сумел помазать цыганскую душу маслом, да еще и медом? Ой, не хотел, голова-разголовушка!
Пятьдесят верст — не шутка. Ночь заполонила все вокруг, и нет такой силы, нет такой цыганской хитрости, чтоб заставить отступить ее или обойти ее обманом. Теперь уж председатель кинулся. Если ехать назад, за ночь не доедешь. Лошадей Михайло загнал изрядно — им надо дать передохнуть.
Утром тронулись в обратный путь. Никто не проронил ни слова за всю дорогу.
* * *
В конюшне творилось непонятное. В одном из станков, окруженном мужиками, лежал на полу трехлетний вороной рысак. Стоял над ним с обнаженной лысеющей головой старый ипподромный наездник, разводил руками молодой ветеринар. Отца Антон увидел спустя несколько минут, когда глаза привыкли к полумраку. Отец, склонив голову, сидел в углу и молчал.
За этим рысаком председатель ездил в Курскую область. Конезавод прочил рысака себе для племени, а председатель, почернев от усердия, уговорил всех уступить его колхозу. Звали жеребца Заливом. Кормили его белым хлебом, куриными яйцами и овсом. Залив начал привыкать к легкой ипподромной упряжке, показывал в пробных заездах отличное время. Он был надеждой председателя, который, выкраивая свободную минуту, приходил в конюшню, дружески гладил величественную шею рысака и не мог на него наглядеться.