Бросив вещи в угол, я подсел к столу. Конд достал бокалы и наполнил их до краев зеленоватым оло.
— Да будет дух его хранить нас!
Мы некоторое время молча жевали. Конд о чем-то думал.
— Конд, а что у вас произошло с Ромсом раньше? — спросил я.
Он вышел из-за стола и молча стал раздеваться. Когда голова его спряталась в складках одежды, он пробубнил:
— Стоит ли вспоминать? Он умер, зачем говорить о нем плохо?
— Неужели он действительно заслуживал того, чтобы…
— У тебя, Ан, удивительная манера давать мягкие оценки людям и поступкам, которые этого совсем не заслуживают. Только ко мне ты отнесся слишком предубежденно. Ладно, я расскажу тебе все как-нибудь потом. А сейчас давай ляжем, я очень устал.
* * *
Конкурс прошел благополучно. В этом нет ничего удивительного: ведь мы с Кондом были единственными претендентами и опасались только медицинской комиссии, которая на этот раз придиралась особенно. В тот день, когда были завершены последние формальности, мы получили аванс (огромные деньги, особенно если они падают в пустой карман!) и десятидневный отпуск. Свобода и деньги! Я ни разу не чувствовал себя столь счастливым, как тогда, выходя из здания Государственного Объединения.
С Кондом мы расстались в тот же день, но не надолго. У него не было в мире никаких привязанностей, и он отправился в Хасада-пир, куда собирался наведаться и я после поездки к отцу. Старику можно было, конечно, просто выслать деньги, что и советовал сделать Конд, но я все же решил повидать его перед экспедицией. Кто мог поручиться, что мне удастся вернуться из нее!..
Дома я пробыл три дня. Может быть, в сравнении с последующими впечатлениями в Хасада-пир вся обстановка маленького провинциального города показалась мне жалкой и убогой, или меня точили неясные предчувствия, но эти три дня оставили о себе тягостное воспоминание. Особенно на меня подействовала болезнь отца, еще недавно сильного и энергичного человека, теперь инвалида, тяжело передвигающего ноги.
Прощание наше было тяжелым и странным. Необходимые вещи, которые я обычно брал с собой, когда улетал в рейс, были уже собраны и лежали у дверей. Мы молча глядели сквозь перила балкона на расстилающуюся перед нами до мелочей знакомую панораму. Отец сидел в кресле, слегка наклонившись набок, и вертел в руках коробку из-под плита, только что опорожненную нами. Состояние сладкой полудремоты, вызванное плити, уже проходило, и лишь слегка кружилась голова.
— Погода хорошая, конвертоплан пойдет… Ты не опаздываешь?
— Еще нет.
— Идти далеко.
— Успею.
Мы опять замолчали, лишь ритмично подпрыгивала коробка в больших жилистых руках отца. Потом она со стуком упала на пол.
— Ладно, не поднимай… По правде говоря, я и не думал, что ты приедешь.
— Почему?
— Не стоило приезжать. Я бы поступил именно так. А ты… ты приехал. В тебе оказалось много этакой желеобразной начинки… Должно быть, от матери. Никчемный из тебя человек получился. Пропадешь!
— Отец!
— Не нравится? Это так, ты слушай, мы с тобой, наверное, последний раз говорим, экспедиция ведь надолго?
— Отец, перестань.
— Надолго?
— Да, ты знаешь.
— А мне осталось каких-нибудь… уже не дотяну, одним словом. Это и к лучшему, сам ты меня не бросишь. Ты растение, а не живой человек, пустил корни и сидишь. Человек не должен быть привязан. Я бы на твоем месте…
— Бросил, что ли?
— Безусловно. Зачем я тебе нужен? Я стар и беспомощен, ничем тебе не могу помочь. Какая от меня польза? Балласт и только… Дай еще плити, Антор, — неожиданно закончил он.
Я вышел в комнату и принес полную коробку. Он положил ее на колени и вынул оттуда ломтик, стряхнув крупинки сильера.
— Ты будешь?
— Нет.
— Как хочешь, зелье, правда, неважное. Вкус не тот, тебе не кажется?
— Не знаю, другого не пробовал.
— Не пробовал, — повторил он, — а много ли вообще ты испробовал в жизни? Что ты от нее взял? Что ты сделал, чтобы взять от нее как можно больше? Я, например, бросил своего отца, когда мне было двадцать три… нет, двадцать пять. Хе! уже не помню точно!
Он неприятно рассмеялся и снова запустил руку в коробку.
— Такова жизнь нашего времени… Тебе подобные были в моде лет двести, а может быть и триста назад, а сейчас они, наверное, сохранились, как и ты, только за облаками. Витай там дольше и не спускайся на Церекс, иначе загрызут, вот тебе мой совет. Тело у тебя розовое, мягкое и без зубов слопают.
— А твой отец? — спросил я. — Каким был он?
— Мой отец? Умер давно… Он тоже был болен, когда я оставил его, и даже не знаю, как он кончил… Сколько уже времени?
Я посмотрел на часы.
— Еще успею… Ты так говоришь, словно гордишься этим.
Отец шевельнулся в кресле.
— Нет, не горжусь… Передвинь меня в комнату, что-то холодно становится… Не горжусь, уо и не стыжусь. Смерть на то и существует, чтобы жизнь шла вперед, и нечего ей мешать, если она уносит даже близких.
Я вкатил кресло в комнату и пододвинул к столу.
— Говоришь, не мешать… Сама по себе логика интересна. Но уж если быть последовательным до конца, то ты, может быть, считаешь, что и смерти способствовать нужно?
— Нет, зачем? Смерть, Антор, в помощи не нуждается, она сама делает свое дело. Смерть, — он беззвучно пошевелил губами, — это лишь орудие, с помощью которого жизнь убирает с дороги ей неугодных.
— Не нравится мне этот разговор, отец.
— Конечно, ты молод, а мы, старики, любим, поговорить о смерти.
— Странная любовь.
— Ничего, поймешь и ты когда-нибудь, придет время.
Мы замолчали. Я снова взглянул на часы. Времени оставалось немного. Отодвинув стул, я поднялся.
— Уже уходишь?
— Пока нет, но скоро.
— Жаль, поздно мы с тобой заговорили о серьезных вещах. Я же тебя не воспитывал. Когда были деньги — хватало других забот, и тебя я отдал учиться. Потом ты летал, летал почти все время и где-то вдали от меня. Кто там тебя воспитывал и как — тебе лучше знать. В результате и получилось этакое желе…
— А из твоих рук кем бы я вышел? В каком аллотропном состоянии?
— Борцом, я надеюсь. Тебе было бы значительно лучше.
— А тебе?
— Мне тоже. Хуже было бы только моему больному и беспомощному телу, но не моему «я». Мне порой противно пользоваться твоей мягкотелостью. Вот, например, деньги, которые ты мне оставляешь, кстати, зачем так много? Мне же ненадолго… А ты летишь в Хасада-пир, там они пригодятся… возьми их, иначе пропадут. Твои деньги не должны пропадать… Ты понимаешь, вообще значение таких слов, как «твое», «мое»?
— Хочешь сказать?..
— Ничего не хочу сказать! Мое — это мое, значит ничье больше, ничье! Запомни это. А ты их… старому калеке, даже смешно, если вдуматься.
Я снова уселся на стул. Передо мною раскрывался новый, совершенно незнакомый человек.
— Позволь тогда спросить тебя, отец, ведь по твоему разумению дети должны быть такими же… борцами, — так ты говоришь? — как и родители, ты же скорбишь, что я не такой?
— Ну! — Он вызывающе выпрямился.
— Отсюда следует, что в лучшем случае они не будут мешать, даже мешать умереть! Зачем, спрашивается, тогда ты тратил свои деньги, я подчеркиваю, свои, на мое обучение? Зачем кормил, одевал меня, когда я был еще… вот такой, зачем?
Отец выпрямился в кресле и резко, по-молодому тряхнул годовой.
— Дети — это продолжение твоего я. Они должны быть такими же, каким был сам, и даже еще более сильными. Нечего от них ждать другого. Дети — это твое собственное противоречие смерти!
— Всего лишь противоречие?
— Противоречие.
— Одна-а-ко, с тобой разговаривать…
— При чем здесь я? Такова жизнь.
— Не кажется ли тебе она в таком случае слишком, как бы сказать…
— Не подбирай слов. Жизнь такова, какова есть, нечего о ней раздумывать, ее нужно принимать и пользоваться ею до тех пор, пока это возможно.
— Так поступают в мире животных…