— Нет. Я рада, что вы живы. Я хожу к вам на могилу. Вам нравится памятник?
— Не знаю, — улыбнулся он. — Не видел.
— Я помешала вам?
— Нет. Я не хотел пугать вас. Мертвецов боятся больше, чем живых.
— Боятся неизвестного, а я вас знаю. Вы такой, каким я вас себе представляла. И право же, я очень рада, что вы живой, — повторила она.
— Вы ошибаетесь. Я действительно утонул.
— Вы двойник того погибшего?.. Брат-близнец?
— Я и есть тот самый. Утопленник.
— А кто же там похоронен?
— Прошу вас, не задавайте вопросов. Я отвечу только то, что можно ответить. Я похоронен там. Но я не пришелец с того света, не призрак. Просто здесь меня не существует. Даже для вас. Запомните это. Для всех я умер.
— И для вашего отца?
— Для него я живой и… мертвый в то же время. Он слишком любит меня и готов поверить всему, даже самому невероятному.
— Я тоже вас люблю. И тоже верю. Мне неважно, почему вы живой и куда уходите. Главное, что вы не умерли… навсегда.
— Тише, говорите, пожалуйста, тише. Вы разбудите отца. Он не должен знать о нашей встрече. Обо мне знают только собака и он.
— И я. Знаю давно. Я чувствовала это. Вы должны уйти?
— Да, я должен уйти. Не говорите никому. Отец боится, что вы расскажете обо мне.
— И что же будет, если об этом узнают?
— Нельзя делать то, чего делать нельзя, — усмехнулся он. — Я ухожу, но приду к вам потом. Вы не против?
— Вы разбудите его граммофоном.
— Я научился обходиться без него… У вас аналитический ум. И вы бесстрашная девушка. Я думал, что вы упадете в обморок.
— Не обольщайтесь. Я упаду. Потом. Сейчас просто некогда.
— Желаю удачи, — сказал он, — ждите меня завтра. Привет Джеральду. Пусть он не притворяется спящим.
— Он тоже любит вас. До завтра.
— Ложитесь в постель. Она ваша.
— Хорошо. Я попробую заснуть.
Дверь бесшумно закрылась за ним. Шагов она не слышала. Задула ненужную свечу и забралась под одеяло.
— Тебе же сказали — не притворяйся спящим, — сказала она. — Все равно у тебя уши шевелятся.
— Может, по-вашему, мне их нужно отрезать? — произнес пес из-под кровати.
— Ну вот, — вздохнула Жанна. — Старики пророчествуют, мертвецы оживают, собаки разговаривают. Что еще?
— А еще Вселенная делится, как инфузория, — подумав, сказал пес.
— Как туфелька? — спросила Жанна.
— В том числе.
— Все ясно. Спокойной ночи.
— Какая уж ночь, — проворчал пес. — Утро на дворе…
Стучал в дверь, обитую мягким дерматином, неустанно звонил, прислушиваясь, как гулким эхом множится стук по лестничным площадкам, как истерично звенит звонок по ту сторону двери. И терпеливо ждал, хотя ждать давно не имело смысла.
Горечь, скопившаяся в душе, начинала подступать к горлу. Некуда было выплеснуть ее, и некому облегчить непрерывное страдание. Хамзин не выдержал нарастающего одиночества в доме, населенном опостылевшими родными, ставшими чужими, и близкими, давно ушедшими на расстояние крика.
И он пришел к Полякову. Тот не дежурил сегодня, но должен выйти на работу утром, вот Хамзин и решил, что этим вечером его можно застать дома, и поэтому не хотел верить в тщету своих надежд.
Бешеное терпение его было награждено металлическим скрежетом задвижки. Дверь распахнулась, и Хамзин поспешно перешагнул порог, словно боясь, что его не впустят. Поляков не удивился позднему гостю, молча отстранился, уступая дорогу, и так же молча закрыл дверь.
Вскипающие слова теснилась в гортани, мешая друг другу. Хамзину хотелось плакать, и говорить, и кричать истошно. Он не стал раздеваться, а прямо в полушубке прошел в комнату и, не глядя, опустился с размаху в кресло. Старое дерево жалобно скрипнуло под его монументальным телом.
— Мишка, — выдохнул он, — дай выпить.
Поляков повозился у буфета и протянул стакан. Хамзин нежно погладил граненое стекло.
— Мишка, помоги. Конец мне.
— Можете пожить у меня. Это вас спасет?
— Нет, — вздохнул Хамзин. — Куда я от них денусь? В Антарктиде найдут.
— Тогда разводитесь. Еще не поздно.
— Да что ты! Живьем съедят, а не выпустят.
— Послушайте, Иван Николаевич, а может, вы сами виноваты в своих бедах?
— Конечно, — охотно согласился Хамзин. — И чего, дурень, женился? Завидую я тебе, Мишка, ни жены, ни тещи, ни детей. Сам себе царь. Налей-ка еще.
Он выпил второй стакан и по обыкновению своему стал рассказывать то, что уже давно было известно. Слова легко и плавно перетекали одно в другое. Хамзин выпускал их на волю, и от этого становилось прозрачнее и светлее на душе. Он говорил о своей неудавшейся судьбе, о непоправимости ошибок, совершенных в юности, о горечи и обреченности надвигающейся старости. Поляков слушал его, не перебивая, и постепенно в Хамзине крепла надежда, что он нужен кому-то, что его горечи и печали близки и понятны другому человеку, а значит, жизнь еще не проиграна и стоит того, чтобы за нее держаться. Желательно — покрепче.
Оживая, он поднялся и походил по комнате, разглядывая мебель.
— И не скучно одному? Небось привечаешь кого-нибудь? Знаю я тебя, хитрый ты, Мишка, себе на уме. Девчонку прячешь, ага?
Он решительно распахнул дверь в другую комнату.
— Куда ты ее дел? А здесь-то рухляди! И охота тебе барахло беречь?
— Вам стало легче? — спросил Поляков вместо ответа. — Вот и хорошо.
— Винцо у тебя, Мишка, классное. Сразу полегчало. Сыпани-ка еще стакашку. Да ладно, не суетись, я сам.
Хамзин прошел к буфету и взял в руки бутылку. Повертел, удивительно вскинул брови.
— Откуда такое? Сколько лет пью портвейн, а ни разу не видел, чтобы он через «а» писался. Почему «партвейн»?
— Не знаю. Опечатка, наверное.
— Ничего себе опечаточка, хоть в музей ставь… И вкус странный… На кого работаешь, Мишка? — спросил он заговорщическим шепотом. — Возьми в долю, — и довольно расхохотался.
— На науку работаю, — улыбнулся Поляков. — Научных работников обогреваю.
— Ох и врешь ты, Мишка, ох и заливаешь! И где это ты целыми днями пропадаешь? Как ни придешь, а тебя дома нет.
— Следите за мной?
— А что! И слежу. Я тебя люблю, вот и хочу знать, кто ты такой.
Поляков начал нервничать, хмурясь и топорща светлые усы, но вслух раздражения не выказывал, терпеливо ожидая, когда инженер оставит его в покое.
А Хамзин почувствовал себя уверенным и непогрешимым. Ни дома, ни на работе он не мог позволить себе такой свободы. Дома была жена, пресекающая любые попытки самоутверждения, и теща, разящая наповал презрительной репликой. А Поляков, как всегда, не отвечал на грубость грубостью, не вступал в словесные перепалки и неизменно называл его на «вы», что очень льстило Хамзину, привыкшему слышать панибратское «Ванька» даже от подчиненных. Вино ударило в голову, было легко и свободно. Хотелось петь или хотя бы смеяться. Он удобно развалился в кресле-качалке, покачивался, болтал ногами, и та самая радость, что сродни детскому крику «ага, вот ты где!», не покидала его.
— Вертишь хвостом! — грозил он пальцем. — Хитрущий же ты! Раз в неделю уголек покидаешь и свободен. И живешь как король, и никому не подчиняешься. Сам себе хозяин.
— Я вам подчиняюсь, — сказал Поляков.
— Не юли! — захохотал Хамзин. — Ты мне на работе подчиняешься. А здесь кому? А ну-ка, давай отвечай!
— Никому… Хотите еще вина?
— Па-а-ртвейна? — спросил Хамзин. — А воточка у тебя есть?
— Есть. Только немного.
— А ну-ка покажи, — потребовал Хамзин.
Поляков раскрыл дверцу буфета и вынул початую бутылку. Хамзин взял ее в руки, повертел так и этак, похмыкал, понюхал и недоверчиво сделал маленький глоток.
— Ну, даешь! — сказал он, вытирая рот рукавом. — Ну, Мишка, ну, фокусник! И где ты такие диковины берешь? Ведь черным по белому написано вотка. Это на каком языке?
— На русском, — сказал Поляков. — Только принцип орфографии другой. Называется фонетический. Произношение не меняется, а для обучения удобно. Это экспериментальная орфография.