Бонплан поселился неподалеку от аргентинского города Корриентес, где вновь занялся земледелием. Там он жил со своей женой, уроженкой Южной Америки, и детьми, там и умер в глубокой старости.
Глава III
Охотник-натуралист
С жизнью Эме Бонплана имела много общего и судьба Людвига Гальбергера. Подобно Бонплану, он страстно любил природу и был прекрасным натуралистом; подобно ему избрал полем своих исследований Южную Америку. На берегах многоводной Параны, больше известной европейцам под неправильным названием Лаплаты, он нашел обширную область, совершенно не затронутую естествоиспытателями. До него здесь работал только испанский натуралист Азара, но это было в те годы, когда ни ботаника, ни зоология еще не стояли на научной высоте, – и труды Азары уже успели устареть.
Гальбергер, кроме того, был страстным охотником, и необъятные пампасы со своими пумами, ягуарами, страусами, мустангами и крупными оленями – «квазуты» – манили его и в этом смысле.
Подобно Бонплану, Гальбергер прожил в Парагвае девять долгих лет, но обосновался здесь добровольно и не в одиночестве. Как ни любил он природу и охоту, но сердце его не устояло перед иной любовью. Его пленили черные глаза парагвайской девушки, – глаза, казавшиеся ему ярче оперения самых нарядных птиц, прекраснее крылышек самых цветистых бабочек.
«El Guero» – белокурый, как называли Гальбергера смуглые туземцы, добился взаимности юной парагвайки и женился на ней. В то время ему было двадцать лет с небольшим, а ей всего четырнадцать.
«Какая молодая жена!» – воскликнет читатель. Но возраст в браке – дело расы и климата. В испанской Америке девушки созревают очень рано и нередко становятся женами и матерями до двадцати лет.
Больше десяти лет Гальбергер прожил в мире и ладу со своей молодой подругой. Дом его огласился детским лепетом; сначала родился сын, потом дочь. Мальчик был весь в отца, а девочка походила на мать. Позже в семье появился третий ребенок – племянник жены Гальбергера, сын умершей сестры сеньоры. Звали мальчика Чиприано.
Дом охотника-натуралиста стоял не в самом Асунсионе, а милях в двадцати от него, в кампо[20]. В город Гальбергер наезжал редко и только по делам. Дела эти были не совсем обычного характера. Немало птиц и зверей, бабочек и жуков, убитых и тщательно препарированных Людвигом Гальбергером, украшают теперь публичные музеи Пруссии и других европейских стран. Если бы не хлопоты по отправке экспонатов в Европу, наш охотник никогда б не появлялся на улицах Асунсиона.
Приехав в Южную Америку с очень скромными средствами, немецкий натуралист вскоре разбогател: приобрел большой участок земли, отстроился, нанял работников; все работники были из мирного, давно покоренного индейского племени гуано. Гальбергеру посчастливилось нанять и одного гаучо[21], по имени Гаспар. То был человек испытанной честности и мастер на все руки. У Гальбергера он жил на положении управляющего и доверенного.
Итак, Людвиг Гальбергер преуспевал, подобно Эме Бонплану; но и над ним спустилась грозовая туча, и притом надвинулась она с той же стороны.
Жена Людвига, очаровательная в четырнадцать лет, и в двадцать семь была достаточно красива, чтобы привлечь к себе внимание парагвайского диктатора. Для Хозе Франсиа «пожелать» всегда означало «получить», особенно, если предмет его вожделений находился в подвластной ему стране. Гальбергер это знал. Он заметил, что диктатор посещает его дом подозрительно часто. Диктатор воспылал нешуточной страстью. Спасти семью от развала можно было только немедленным бегством. B верности жены Гальбергер не сомневался. Да мог ли он усомниться в жене, когда она сама открыла ему глаза на надвигающуюся опасность?
Прочь из Парагвая! Куда угодно, – только отсюда! Таково было решение натуралиста, поддержанное и подругой его. Но принять это решение было легче, чем выполнить. Отъезд из Парагвая оказался делом не только трудным, но почти совершенно невозможным. Один из законов этой удивительной страны, – закон, изданный самим диктатором, – воспрещал всякому иностранцу, женатому на уроженке Парагвая, увозить ее за границу без разрешения главы исполнительной власти. Людвиг Гальбергер был иностранцем, жена его – уроженкой Парагвая, а главой исполнительной, как, впрочем, и всякой другой власти, был Хозе-Гаспар Франсиа.
Этот закон в корне менял и ухудшал положение. Добиваться разрешения на выезд с женой было не только безнадежно, но и безумно: это лишь ускорило бы катастрофу.
Итак, бежать… Но куда, в каком направлении? Бегство в парагвайские леса не спасет семью, а если и спасет, то ненадолго. В лесах этих всегда бродили парагвайцы, собиравшие хербу; все эти люди состояли у диктатора на жалованье, так что Гальбергер с женой оказался бы в лесу в таком же опасном положении, как и на улицах Асунсиона. Такая большая группа беглецов, как натуралист с женой, детьми и домочадцами, не могла остаться незамеченной; всех их, разумеется, переловили бы и выдали диктатору – и это тем вернее, что в основе всей внутренней политики Хозе Франсиа лежала искусная слежка и шпионаж. Жители то и дело доносили друг на друга всемогущему Эль-Супремо, как называли деспотического правителя.
Можно уплыть по реке, но этот способ бегства не легче, а, пожалуй, труднее первого. По всему течению, вплоть до аргентинской границы, Франсиа построил форты, так называемые «гвардиа», днем и ночью зорко охранявшие реку[22]. Ни одно судно, ни один утлый челнок не мог проскользнуть мимо них незамеченным. Подозрительных путешественников сейчас же схватывали и доставляли в Асунсион.
Припомнив все эти трудности, Людвиг Гальбергер сильно смутился. Он совсем было растерялся, как вдруг ему пришла в голову новая мысль, новый план спасения. Этот план не мог как будто не увенчаться успехом: Гальбергер решил бежать в Чако!
Всякому парагвайцу эта мысль показалась бы дикой. Бежать в Чако, спасаясь от Франсиа, – то же, что нырять в реку, укрываясь от дождя. Никто из граждан Асунсиона не мог переправиться через реку, омывавшую стены этого города. Всякий белый, пойманный индейцами на территории Чако, считался погибшим. Его ожидало либо копье индейца из племени тоба или гуайкуру[23], либо плен, который подчас хуже смерти.
Но Гальбергер и раньше безбоязненно переправлялся на другой берег реки, углубляясь далеко в Чако. Нередко он там охотился или ботанизировал. Его бесстрашие имело свои причины, о них нам придется рассказать.
Индейцы Чако иногда заключали с парагвайцами перемирия, во время которых индейцы переплывали реку и появлялись в городе, продавая меха, страусовые перья и другие свои товары. В одну из таких торговых экспедиций вождь племени тоба по имени Нарагвана, хлебнув, очевидно, лишний стакан рома, каким-то образом отбился от своей свиты и попался на зубок парагвайским мальчишкам, которые издеваются над пьяными не хуже парижских гаменов. По улице случайно проходил наш натуралист. Видя почтенного индейца, преследуемого мальчишками, он сжалился над несчастной жертвой и освободил ее от мучителей.
Протрезвившись и вспомнив об услуге, оказанной ему иностранцем, вождь тобасов поклялся в вечной дружбе своему великодушному защитнику, – и с тех пор Гальбергер мог свободно путешествовать по Чако.
Между тем оскорбленные тобасы прекратили всякие сношения с парагвайским правительством, нарушили перемирие и с тех пор уже не возобновляли его. Поездки в Чако стали для парагвайцев опаснее, чем когда бы то ни было. Но Людвиг Гальбергер знал, что на него враждебность индейцев не распространяется, и теперь, веря в дружбу Нарагваны, решил бежать в Чако – просить у него защиты.
Дом натуралиста, по счастью, был расположен у самого берега реки. Беглец дождался глубокой ночи и, взяв с собой жену, детей, слуг, необходимый скарб и верного Гаспара, который распоряжался всеми сборами, переправился через Парагвай и поднялся вверх по Пилькомайо. Он слыхал, что милях в девяноста вверх по течению этой реки раскинуто становище, или тольдерия, тобасов. Слух оправдался. К вечеру второго дня беглецы достигли лагеря, где нашли самый радушный прием. Нарагвана не только встретил Гальбергера, как дорогого гостя, но и помог ему выстроить новый дом и предоставил целый табун мустангов и много рогатого скота. Отсюда вместе с цриплодом образовались стада, которые паслись в его «корралях» в 1836 году, когда начинается действие нашей повести.