Поселения существуют только у верховьев. В Чако нет ни одного города, основанного белыми.
Ни одному миссионеру не удалось построить там церковь.
Чем же объяснить такое предубеждение против этой местности? Ведь Гран-Чако – не бесплодная пустыня, подобно большей части страны Навахоа, равнинам Патагонии или скалам Араукании. Она не похожа на болотистые, непроходимые леса долины Амазонки и дельты Ориноко, периодически заливаемые водой.
Гран-Чако как бы создан для колонистов: обширные саванны с роскошной травой, тропические, преимущественно пальмовые, леса, прекрасный климат, плодородная, тучная почва. Чако походит на огромный пустынный парк…
Почему же земледельцы не заселили страну?
Ответ простой: она принадлежит охотникам.
Краснокожие, коренные властители этой области, сторожат подступы к ней. Воинственная индейская раса сохранила свою свободу и отразила все попытки поработителей.
По равнинам Чако с быстротой птицы носятся на горячих конях свободные туземцы. Подобно кентаврам[12], они ненавидят оседлую жизнь, кочуют по зеленым степям и благоухающим лесам, разбивая свои тольдо[13] там, где понравится. Кто им не позавидует?
Приобщимся к их жизни: заглянем в Гран-Чако…
Глава II
Парагвайский деспот
Итак, Чако остается неколонизованным и неисследованным. Но все же можно найти исключение. Если бы путешественник в 1836 году поднялся вверх по реке Пилькомайо, то, проплыв около тысячи миль от ее устья, он увидел бы невдалеке от берега дом, который мог быть построен только белым или, во всяком случае, цивилизованным человеком. Нельзя сказать, чтобы в архитектуре этого дома было что-нибудь особо внушительное или величественное: то было простое деревянное строение с бамбуковыми стенами и крышей из прутьев особой разновидности пальм, которую в тех местах называют «Шуберта», так как ее порослями постоянно кроются дома и шалаши. Но при всей своей простоте здание это было все же гораздо крупнее простых тольдо индейских обитателей Чако; кроме того, к нему примыкала большая веранда с колоннами, покрытая побегами и листьями той же пальмы; упомянем еще крепкие загородки для домашнего скота и обнесенные изгородями поля маиса, маниоки и других тропических растений. Все это свидетельствовало о терпении и культуре, на какие вряд ли пока способны туземцы.
В самом доме мы бы сразу наткнулись на новые доказательства присутствия белого человека. Мебель здесь была самодельная, но прочная, изящная и удобная: стулья и кресла из южноамериканского бамбука, называемого «сака» (canabrava); кровати из того же дерева с матрацами из мягкого испанского мха, покрытыми пончо[14]; циновки из волокон другого вида пальмы. Там и сям гамаки. Много книг, картины, писанные с натуры, нотные тетради, скрипка и гитара – все это говорило о домашнем быте, какого не знают американские индейцы.
В некоторых комнатах, а также на веранде посетитель мог бы заметить другие предметы, не слыханные у туземцев: здесь были чучела диких зверей и пресмыкающихся, птиц, препарированные бабочки и блестящие жуки, наклеенные на полоски пальмовой коры, образцы растений и минералов, оригинальные женские наряды местного производства. Такая коллекция могла принадлежать только натуралисту и этнографу. Хозяина звали Людвигом Гальбергером.
По имени видно, что он был немец. И в самом деле, Гальбергер родился в Пруссии, неподалеку от Берлина.
В том, что пруссак был натуралистом, ничего удивительного, конечно, нет; гораздо страннее то, что он поселился в таких отдаленных местах. Вокруг его дома не было ни одного цивилизованного поселения. Вплоть до самого города Асунсиона, то есть примерно на целых сто миль к востоку, здесь не жило ни одного белого. А на север, на юг и на запад до цивилизованных селений было впятеро дальше. Со всех сторон усадьбу окружала неисследованная пустыня, по которой странствовали только исконные ее хозяева – индейцы.
Чтобы объяснить, каким образом Людвиг Гальбергер поселился в такой глуши, необходимо рассказать кое-что о прежней его жизни, о том, что с ним случилось до того, как юн выстроил себе эту одинокую эстансию[15]. Тут придется вспомнить мрачного парагвайского диктатора – Франсиа[16], который четверть века с лишком держал свою прекрасную родину поистине в железной узде. С именем этого злобного тирана связано другое имя, пользующееся совсем иной репутацией. Я говорю об Амадее, или Эме Бонплане[17], известном всему миру друге знаменитого Гумбольдта, его товарище по странствованиям, помощнике и сотруднике в научных изысканиях, еще и поныне не превзойденных по размаху и глубине. Эме Бонплану принадлежит немало открытий, связанных с именем его великого друга, но по своей беспримерной скромности он всегда оставался в тени, доставляя всю славу энергичному и честолюбивому Гумбольдту.
Как ни уважаю я Эме Бонплана, но не могу здесь привести его полной биографии. Ограничусь тем, что напомню некоторые обстоятельства его жизни – обстоятельства, имеющие прямое отношение к герою нашей повести. Ведь не будь Эме Бонплана, Людвиг Гальбергер никогда не поселился бы в Южной Америке. Если прусский натуралист отправился по Ла-Плате и Парагваю, то сделал это, лишь следуя примеру французского ученого.
Расскажем же о приключениях Бонплана в этих прекрасных местах, а затем перейдем к событиям нашей повести.
Развязавшись со своими коммерческими делами, – они, видимо, достаточно тяготили его, – Бонплан поселился на берегу Рио-Параны, но не на парагвайской территории, а на противоположном берегу реки, в Аргентине. Устроившись здесь, он повел далеко не праздную жизнь, но временно забросил свое любимое занятие, увлекательное, но не слишком доходное, – изучение природы. Вместо него он отдался земледелию. Выращивал он, главным образом, «парагвайскую траву», «yerba de Paraguay»[18], из которой приготовляется «матэ», или парагвайский чай. Дело пошло отлично. По соседству жило мирное индийское племя гуарани. Бонплан ладил с соседями, применяя их труд на своих плантациях.
Бонплан быстро преуспел, но на его горизонте неожиданно показалась грозовая туча. Молва о хозяйственных опытах Бонплана дошла до парагвайского диктатора Хозе Франсиа, утверждавшего, что право выращивать «хербу» составляет монополию Парагвайской республики, вернее – его личную. Правда, дерзкий конкурент работал вне пределов Парагвая: плантация Бонплана лежала на территории Корриентеса, входившего в Аргентинскую конфедерацию. Но Хозе Франсиа считался с международным правом только тогда, когда оно опиралось на штыки; Аргентина же в то время не могла ему сопротивляться. И вот однажды в глухую ночь его личная гвардия, отряд знаменитых квартелеро, переправился через Парану, напал на чайную плантацию Бонплана и, перебив с полдюжины пеонов, захватил в плен самого хозяина и доставил в столицу Парагвая.
Правительство Аргентины, поглощенное внутренними распрями, не протестовало против такого разбоя: ведь Бонплан был француз, иностранец. Девять долгих лет томился он в парагвайском плену. Освободить его не удалось ни английскому представителю, ни специальной комиссии, посланной в Парагвай Французской академией. Конечно, будь пленник сыном какого-нибудь лорда или виконта, его вынужденное пребывание в Парагвае было бы очень кратким. На выручку ему послали бы целый корпус. Но Эме Бонплан был только скромным натуралистом, одним из тех незаметных и непритязательных людей, которые создают и накопляют для человечества драгоценнейшие знания, – и никто не избавил его от плена. Плен этот был не слишком суров: никто не стеснял Бонплана, так как диктатор верил его честному слову и, ценя выдающуюся ученость своего пленника, охотно пользовался его знаниями[19]. Но в конце концов ученого постигло новое несчастье, и этим несчастьем он был всецело обязан своему личному обаянию. Завоевав сочувствие и уважение парагвайцев, он возбудил в диктаторе зависть. И вот, как прежде, ночью его снова схватили, опять переправили через реку и высадили на аргентинской территории. Диктатор не оставил ему ничего, кроме носильного платья.