Когда Хемингуэй и Леб не дубасили друг друга кулаками и не перебрасывались мячом через сетку, они часто бывали вместе в кафе и барах, где пили и обменивались историями. Леб посвятил Хемингуэя в подробности своего воспитания и взрослой жизни. Он обладал множеством ценных преимуществ, которых недоставало Хемингуэю – учился в одном из университетов «Лиги плюща», не был ограничен в средствах, – и ввиду этого неравенства отношения между ними вскоре стали натянутыми. С точки зрения Хемингуэя, Леб обладал еще одним особенно завидным преимуществом: он собирался опубликовать свой первый роман «Doodab» («Штуковина») в «Boni & Liveright», крупном американском издательстве.
Напряжение нарастало и вскоре вышло из-под контроля. Много лет спустя Леб вспоминал этот конфликт – вероятно, неизбежный. Однажды дождливым вечером мужчины ели устриц и пили «пуйи-фюиссе» в кафе «Авеню» в районе Монпарнас. После пары бутылок вина Леб допустил серьезную оплошность. В последнее время он много размышлял о том, почему Хемингуэю так трудно пробиться со своей прозой, и решил выступить с конструктивной критикой.
«Что вам надо, так это добавить женщин, – объявил он. – Людям нравится читать про женщин и насилие. В ваших рассказах насилия хоть отбавляй. Теперь вам недостает только женщин».
«Женщин?» – переспросил Хемингуэй, который не сводил с Леба пристального и убийственного взгляда.
Наверное, ему трудно это понять, продолжал Леб. Ведь «счастливо женатый мужчина так много упускает, – заметил он. – Например, страдания».
Вдруг он заметил, как «потемнело и застыло» лицо Хемингуэя, как оскалились его зубы.
«Стало быть, я не страдал, – произнес Хемингуэй. – Значит, вот как вы считаете».
Леб попытался пойти на попятный.
«Может, еще бутылочку? – в отчаянии предложил он. – К чертям страдания!»[316]
Но удар уже был нанесен. Остаток вечера Хемингуэй провел, докучая Лебу подробностями своих страданий. Леб вертел в руке бокал и вежливо слушал, не зная, что еще делать.
«Ну конечно, – слабым голосом выговорил он. – Мне следовало догадаться»[317].
Инцидент был исчерпан, однако он оказался не последним. В октябре того же года мужчины отправились вдвоем в средневековый город Санлис к северу от Парижа. Однажды вечером они играли в покер в отеле. Леб выигрывал взятку за взяткой, но Хемингуэй отказывался прекращать игру. У него закончились наличные, и он принялся писать долговые расписки. Лебу не нужны были его деньги и «уж конечно, не нужны расписки», но их стопка продолжала расти. Вскоре Хемингуэй написал расписку на сто франков, поднял ставку Леба и выиграл взятку.
Игроки поменялись ролями. Внезапно удача покинула Леба, и вместе с ней деньги. Он поднялся из-за стола, пытаясь выйти из игры, «но Хем хотел продолжать и даже пытался пристыдить меня», вспоминал Леб. Этот инцидент изменил расстановку сил. Лебу казалось, будто «тень промелькнула между нами»[318].
Однако мужчины продолжали общаться, и прежнее восхищение Леба Хемингуэем переросло в слепое обожание. Несмотря на скрытое раздражение и соперничество, Леб «наслаждался его непосредственностью и вкусом к жизни»[319].
Он особенно восхищался тем, что называл «поразительной способностью дружить» Хемингуэя. Чем больше Леб видел Хемингуэя, тем больше он ему нравился. Эти отношения приобрели такую значимость для Леба, что когда Хемингуэй уезжал из города в отпуск, Париж внезапно словно становился пустым[320].
Предчувствия насчет Хемингуэя появились по меньшей мере у одного человека – подруги Леба, уроженки Утики Кэтлин Итон Кэннелл, известной как Китти.
В 1923 году тридцатитрехлетняя Кэннелл была экспатрианткой, корреспондентом отдела моды и известной всему городу прожигательницей жизни. Кроме того, она была человеком сцены – танцевала, пела и играла профессионально, иногда в пантомимах. Незадолго до того Кэннелл занялась писательством: она считала, будто это хороший отдых от тягот актерской жизни и гораздо менее утомительное занятие, чем пение[321].
В Париже Кэннелл знала всех, особенно в артистических кругах, следовательно, была настоящей находкой для любого честолюбца колонии. Она помогала Лебу в дни существования журнала «Broom», познакомила его с Фордом Мэдоксом Фордом, управлялась с талантами и рукописями для журнала. Кое-кто считал ее главным мозговым центром этого издания.
«У любовницы редактора, – признавался в письме к другу Малькольм Каули, бывший консультант „Broom“, – вкус лучше, чем у Леба, и, по-моему, он гораздо более выражен»[322].
Связь Кэннелл и Леба, вероятно, предназначалась для любителей понаблюдать за людьми в кафе «Дом». Как богатый и сорящий деньгами наследник, Леб неизменно привлекал внимание, а Кэннелл, говорили, подвержена вспышкам ревности и явно не собиралась давать им волю только за закрытыми дверями. В то время их отношения находились в состоянии неопределенности: Кэннелл ждала развода с поэтом-имажистом Скипвитом Кэннеллом, и следовательно, принадлежала к влиятельной демографической группе, известной в городе как «алиментная банда»[323]. (Наверное, Париж был популярным местом назначения для тех, кто в ближайшем времени ждал развода, а также не так давно эмансипировался.) Это подвешенное состояние полностью устраивало Леба; он уже успел развестись с женой, которую оставил в Нью-Йорке, и не спешил снова надеть на себя брачные кандалы. С приближением даты рассмотрения во французском суде дела о разводе Кэннелл он стал осторожничать.
«Роман с замужней женщиной безопасен», – признавался он[324].
До тех пор их роман имел некоторое сходство с отношениями церкви и государства. Леб и Кэннелл даже жили в соседних квартирах, разделенные хлипкой стеной. Как и с Хемингуэем, отношения Леба с Кэннелл казались потенциально взрывоопасными.
Леб и Кэннелл начали бывать у Хемингуэя и Хэдли в квартире над лесопилкой; две пары виделись несколько раз в неделю, иногда ужинали вместе, порой играли в теннис. Кэннелл сразу же невзлюбила Хемингуэя.
«Я мгновенно поняла, что Эрнест ненадежен и непредсказуем», – позднее утверждала она и добавляла, что заметила «признаки слабости в его запястьях и щиколотках»[325]. Ее озадачивало то, что Леб поклонялся Хемингуэю, как кумиру. «Несомненно, Хема он воспринимает как некий идеал», – полагала она[326].
Вместе с тем Кэннелл любила и уважала Хэдли, хотя условия жизни Хемингуэев вызывали у нее отвращение. Броская эффектность Кэннелл только подчеркивала нищенский вид Хэдли.
«Одежда сваливается с нее, – говорила Кэннелл Лебу. – Ей даже на улицу выйти не в чем»[327]. Если Хемингуэю и удавалось окружить свою жизнь над лесопилкой неким ореолом чистого романтизма, то Кэннелл даже не пыталась найти его. Это Хемингуэй виноват в том, что Хэдли ходит в лохмотьях, твердила она, и добавляла, что Хэдли «настоящая дура, если терпит это»[328]. Ведь они живут на деньги Хэдли, указывала Кэннелл, – точнее, то, что от них осталось.
Кэннелл буквально превратила Хэдли в любимую игрушку, которую брала с собой, бродя по магазинам и антикварным лавкам. «Все девушки, следящие за модой, коллекционировали серьги», – вспоминала она тренд, который, вероятно, имел такое же отношение к Хэдли, как мода на отстрел сибирских тигров[329]. Все эти прогулки Кэннелл устраивала в том числе и для того, чтобы позлить Хемингуэя. Ей доставляло удовольствие быть «дурным примером для безропотной жены»[330].