— Замечательный напиток, — в последний раз взглянув на золотоглавого дракона, сказал Шафиров, и визирь в знак признательности за похвалу чуть наклонил голову.
— Вы правы, господин министр, — гортанно выговаривая французские слова, сказал визирь. — Но вы, мне кажется, хотели говорить об огне.
— И да и нет, — переступив с ноги на ногу, живо возразил Шафиров. Ему с трудом верилось, что этот любезный, говорящий по-французски и напоминающий многими манерами англичанина турок может приказать насадить его, Шафирова, на кол. — Огонь быстро вспыхивает и быстро гаснет, как и военная слава. Есть вещи куда более долговечные, чем огонь.
— Например? — поднял брови визирь.
— Золото, — уверенно, с нажимом сказал Шафиров. — Мы как раз собирались платить жалованье офицерам, и наша казна блестит, как самородок.
— Вы опытный человек, господин министр, — сводя и разводя перед собою пальцы рук, сказал визирь. — Вы ведь не можете не понимать, что завтра, ну, послезавтра этот самородок привезут в мой шатер, вот сюда. — И Мехмет легким жестом указал, куда именно — на большой ковер, посреди шатра. — Что еще вы хотели мне сказать?
— Драгоценности царицы вдвое, если не втрое дороже всей казны, — пробормотал Шафиров. — Одна диадема…
— Я ее получу вместе с головой Ее Величества, — мягко, почти весело вставил Великий визирь.
— С мертвой головой… — уточнил Шафиров.
— Что вы этим хотите сказать? — снова поднял брови Мехмет.
— Почти ничего, — сказал Шафиров. — У царицы необычайно красивая белая шея, и я на миг представил себе ее голову отделенной от туловища.
— Ах, да… — рассеянно сказал визирь. — Я много слышал о вашей царице. Говорят, она красивая женщина.
— Она необыкновенная женщина, — наклонившись вперед, но не трогаясь с места, шепотом сказал Шафиров. — Поэтому царь Петр сделал ее царицей.
— Да что вы говорите! — Визирь улыбнулся сизыми старческими губами и тоже немного наклонился к Шафирову, как бы ожидая подробностей, о которых не принято говорить во весь голос. — Чем же она так необыкновенна? И почему, действительно, ваш царь женился на пленнице?
«Действительно, почему?» — со злостью подумал Шафиров и сказал, опустив глаза:
— Другой такой нет во всем свете. Эти руки, эти божественные руки! Эти губы — полные, чуть-чуть приоткрытые! — Он украдкой взглянул на турка и увидел, что тот слушает внимательно, наставив ухо. — А грудь, грудь! Она как два холма, между которыми помещается райская долина… — Шафиров умолк, подыскивая подходящие слова. — Я клянусь вам, нет мужчины, который, глядя на царицу, не испытал бы волнение крови.
— И вы? — легко спросил турок. — Вы тоже?
— И я тоже… — сказал правду Шафиров. — Но мне, — он горько выделил это «мне», — бессмысленно об этом и мечтать.
— Вот как! — то ли с сочувствием, то ли с иронией сказал визирь. — Да вы садитесь, садитесь вот сюда.
Шафиров опустился на ковер и с трудом подобрал под себя ноги. Сердце его гулко колотилось, во рту было сухо, как в полыхающей печи. Если турок не посадит его на кол, Петр за такие разговоры собственноручно отрубит ему голову. «Шатхен[1] — всплыло в его памяти почти стершееся еврейское слово. — Грязный, вонючий шатхен!»
— Женщина дороже золота, дороже славы, — жалко и сладко улыбаясь, сказал Шафиров. — Такая женщина.
— Но какая же — такая? — уже с жадным любопытством спросил визирь.
— Вы — солдат, мой господин, — торжественно изрек Шафиров. — И я скажу вам как мужчина мужчине: царица Екатерина Алексеевна и мертвеца способна поднять из могилы. Но — живая Екатерина Алексеевна!
— Она большая? — продолжал спрашивать визирь. — Белая?
— Большая, белая, — подтвердил Шафиров. — Многие герои за одну ночь с ней отдали бы жизнь. А вы, мой господин, сохраните жизнь тысячам ваших солдат, познаете ни с чем несравнимое мужское счастье и в придачу получите драгоценности царицы. И казну! — поспешно добавил Шафиров, видя, что визирь улыбается саркастически.
— И Азов, и Таган-Рог, и еще кое-что, о чем мы еще поговорим, — продолжая улыбаться, сказал визирь и пропустил седую бородку сквозь кулак. — Так вы говорите…
— Да, да, — угадал Шафиров. — Славой вы покрыли себя в боях, но победить русскую царицу вы можете только с ее собственного соизволения.
— Вы приведете ее сюда? — покусывая губы, спросил визирь. — Когда?
— Ради чести отечества она пожертвует своей честью, — мучительно выговорил Шафиров. Лицо его покрылось мелкими капельками пота, он вынул большой белый платок и приложил его ко лбу.
— Так когда же? — нетерпеливо спросил визирь.
— Ночью, — сказал Шафиров. — Это, разумеется, составит секретный параграф нашего соглашения.
— Секреты хранятся в железном сундуке, — жестко сказал визирь. — Но и железо против времени не выстоит, господин министр.
— Военная слава со временем меркнет и превращается в исторический анекдот, — в тон ему продолжал Шафиров, — а победа над женщиной, одержанная вовремя, может изменить течение истории. И вы сегодня ночью, мой господин, войдете в историю куда прочней, чем могли бы войти завтра утром, под гром пушек.
Они замолчали, глядя в разные стороны. Шафиров потрясенно думал о том, что не согласись с ним турок или Екатерина — и завтра придет конец Петру, и русская история свернет на другую дорогу и, скорей всего, полетит в очередной раз вверх тормашками. А Мехмет, потягивая дым из кальяна, размышлял над тем, что этот жирный русский министр наверняка считает его, Великого визиря, варваром и восточным дураком — а ведь он на старости лет просто хочет спать с необыкновенной царицей Екатериной, вот и все.
— Кофе! — отвалившись от кальяна, крикнул Великий визирь и ударил в ладоши.
Грохот турецких пушек вдруг пресекся, как перерубленный топором. Из-за реки еще тявкнула раз-другой какая-то далекая пушчонка, а потом смолкла и она. На русский лагерь обрушилась ночная глубокая тишина, и эта внезапная тишина более всего удивила фельдмаршала Шереметева.
Не в силах влиять ни на что — ни на ход турецкого удушения, ни на шафировские переговоры, — фельдмаршал, попивая чай, праздно сидел в своей палатке. Опытный военный, он отдавал себе отчет в том, что дело проиграно бесповоротно, что только чудо может спасти царя, остатки армии и его самого, Шереметева. Но в чудеса он не верил. Да и чего, собственно, он мог желать, спустись вдруг со звездного южного неба чудо на своих шелковых крыльях? Плена вместо смерти? Но Шереметев был старым человеком, прожившим ослепительную жизнь и уставшим от этого огненно-золотого блеска; к смерти он относился почти по-товарищески. Сидя над своим чаем, в темноте палатки, он с благодарностью к Богу предчувствовал наступление покоя — и он улыбался. Турецкий плен с его неизбежной новизной, с его волнениями и, весьма возможно, изрядными физическими неудобствами никак его не устраивал. Плен в двадцать лет, ну в тридцать — это еще куда ни шло, это опыт, но для усталого и больного старика смерть куда предпочтительней плена. И, в конце концов, кому еще, как не фельдмаршалу, надлежит умереть в сутолоке побоища, под аккомпанемент артиллерийской канонады? Потягивая чай и размышляя таким образом, Шереметев вполне смирился с подступающей смертью и был готов к ней.
Поэтому грянувшая тишина, нарушив его планы, безмерно удивила фельдмаршала. Вытянув шею, он придирчиво вслушался; тишина была полной. Десятки тысяч людей в Петровом лагере, и там, у турок, и за рекой недоверчиво слушали сейчас, вместе с русским полководцем, нежданную тишину.
Поспешно поднявшись из-за стола, Шереметев натянул парик и вышел из палатки. До шатра Екатерины было рукой подать, но он не вошел туда. Кряхтя, опустился он в прохладную траву под старым вязом, в виду шатра, и прислонился спиной к надежному и дружелюбному стволу дерева. Чем вызвано прекращение огня? Этот вопрос мучил его, не отпускал, как зубная боль. Как ни прикидывал, как ни переставлял он возможности — вывод получался один: капитуляция. Но не мог же, не мог жид Шафиров по собственному усмотрению решиться на такое! Да и царица не могла. Нет, впрочем, могла: немка, баба… Шереметев вспомнил взятие Мариенбурга, вспомнил пленную служанку пастора Глюка — услужливую и гладкую девочку Марту, хотел улыбнуться — и не смог. Кто бы тогда предположил, что девять лет спустя эта пленница, выуженная фельдмаршалом из-под унтер-офицерской телеги, будет решать судьбу России? Покачивая головой в растрепанном парике, он перевел глаза с царицыного шатра на темный и немой, как надгробье, шатер Петра.