Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Это значит… — Лакоста дотронулся до локтя Дивьера, глядящего мрачно.

— Это значит, — откликнулся Дивьер, — что лучше бы мне всего этого не знать, да и тебе тоже. И еще это значит, что я голоден, как тысяча чертей, и мы сейчас будем есть и пить, много есть и много пить. И что это мы сидим в темноте! Эй! Кто-нибудь! Зажгите свечи! Ужинать!

В комнату стремительно и неслышно вошла Анна Даниловна.

— Одну только минуточку, Антоша! — сказала Анна Даниловна. — Все уже готово давно! Ну, слава Богу — ты хочешь есть, значит, ты здоров. А я уж думала, на тебя лихоимка какая напала негодная!

Лакей поспешно зажигал свечи. Попугай Федя, часто мигая и тряся розовым хохолком, вывалил набок черный квадратный язык, щелкнул клювом и сочно засвистал по-пиратски.

Повозка, запряженная парой лошадей, выехала из Санкт-Петербурга перед полуднем. Позднеапрельское солнце приятно пригревало, густая грязь запеклась и покрылась тонкой ломкой корочкой. Воздух над московской дорогой был насыщен запахом свежей хвои и тем особенным весенним привкусом гниения и зачатия, который заставляет молодых людей думать о бесконечности жизни, а стариков — о близкой смерти.

Лошади быстро брякали копытами по тугой земле, возница, сдвинув шапку на затылок, грел лысину на солнце. Конвоиры, сидя рядышком против Лакосты, обстоятельно рассуждали о ценах на сено и о каком-то офицере по имени Елисей Жубряк. Подъезжали уже к Шалашку.

Мельком взглянув на просеку, ведущую к веселому хутору, Лакоста отвернулся. Какая, действительно, разница, за что ехать в ссылку — за нерадивую службу или за убийство кавалера Рене Лемора! Все это — и служба, и кавалер — осталось уже позади и помещается как бы в ином измерении, где живое необъяснимым образом перевито с мертвым. И каждый прошедший час, и каждая верста весенней дороги навсегда остаются в этом «позади». И все же есть нечто привлекательное в этом долгом и странном путешествии в село Воскресенское, что на Байкале: не надо больше служить грустным шутом, и конвоиры куда менее страшны, чем царь Петр Алексеевич. Лошади тянут повозку, ты сидишь в этой повозке. Это, пожалуй, впервые за много-много лет, может, впервые в сознательной жизни, когда я еду совершенно освобожденно, не испытывая никаких перед кем-либо обязательств — они все перерублены, отделены от меня, и ничего с этим не поделаешь. Да, да, освобожденно! Никто меня не позовет к царю, никто не заставит делать то, чего я делать не хочу. Я один, если не считать этих симпатичных и совершенно чужих мне конвоиров, толкующих о каком-то неведомом мне человеке по имени Елисей Жубряк. Я снова родился на свет чудесно безответственным человеком без корней и без прошлого. Лошади везут, я еду. Наверно, Степан Вытащи хотел испытать подобное чувство, когда говорил, что мечтает стать ребенком. Три месяца дороги, три месяца свободы. А потом — «до освобождения», освобождения из ссылки или освобождения от жизни. И если мне суждено будет когда-нибудь проехать назад по этой дороге, миновать Шалашок и вернуться в Санкт-Петербург — я послушно и нетерпеливо вернусь в свое прошлое, где живое так неразумно и жестоко отделено от мертвого.

ЭПИЛОГ. 1738

В субботний день 15 июля на Адмиралтейском острове, на торговой площади против нового Гостиного двора, многолюдная толпа санкт-петербуржцев наблюдала за тем, как специалисты в красных рубахах укладывали вокруг высокого столба сухие березовые поленья, вязанки хвороста и охапки соломы. Специалисты работали ответственно и прилежно: дело имело скандальный характер, казнь преступников была утверждена самою императрицей Анной Иоанновной. Празднично настроенный народ жевал пироги и лузгал подсолнухи. В толпе толкались потные продавцы кваса и сбитня. Женщины и дети торговали поштучно яблоками. На окраине площади били, повалив на землю, воришку.

Преступников еще не привезли, и люди то и дело поглядывали на огороженный солдатами проход, ведший от строящегося проспекта через площадь к столбу. Хворост и дрова поднялись довольно высоко и почти достигли круглой площадочки, на которую осужденные должны были быть поставлены, чтоб смотреть на них было удобней и чтоб огню, запаленному у самой земли, лучше было разгораться и набирать силу. Один из специалистов, влезши на площадочку и ухватившись одной рукою за тело столба, ловил другой, свободной, бросаемые ему снизу чурки и аккуратно укладывал их вокруг себя. Зрители в шутку советовали ему не свалиться. Но, если б он свалился, это только повеселило бы публику и скрасило ожидание, становящееся уже томительным.

Появление тюремной повозки было встречено гулом оживления, тотчас, впрочем, улегшимся: предстоявшее требовало внимания и сосредоточенности. Повозка была открытая, без бортов. К чурбану, укрепленному посреди повозки, прикованы были двое — кряжистый плотный старик, по глаза заросший пушистой белой бородой, и средних лет высокий русоголовый мужчина с раздутым, черно-синим от побоев лицом. Избитый стоял спокойно, не совсем, видно, понимая, что тут происходит, а старик яростно рвался с цепи. Не доезжая столба, кляча, запряженная в повозку, остановилась, и палач отцепил приговоренных от чурбана. Руки их остались скованными, и старик потрясал оковами, а избитый шел сам, мелкими шаркающими шагами: один его глаз совсем затек, а другой плохо видел. Около лесенки, ведущей на столб, на его площадочку, старик и русый остановились, и их сразу плотно облепил конвой и палачи. Первым затащили наверх старика и, уперев его ногами в площадочку, поднятые его руки приковали к вбитому в столб, уже у самой его верхушки, крюку — так, что старик почти повис, едва касаясь носками опоры. Со вторым, избитым, было куда меньше возни.

Скороговоркой прочитанный приговор никого не интересовал — все его и так знали. Проверив работу подручных, главный палач не спеша двинулся вокруг столба, поджигая проложенный соломой хворост. Закурился легкий голубой дымок, из груды искусно сложенных дров вырвались желтые ленты пламени. Толпа, затаив дыхание, ждала первого вопля казнимых.

В этой чуткой, зыбкой тишине к пустым торговым рядам подъехала крестьянская телега. В телеге, укрытые рогожами, лежали две свиные туши и сидел в задке тощий старик в лаптях и в рядновых портах, с волосатым диким лицом лешего.

— Эй, леший, приехали! — слезая с облучка, сказал возница — рябой мужик с высокими татарскими скулами. — Плати, что ль!

Покопавшись за пазухой, старик достал медную монетку, черную от времени.

— Вот, — сказал старик. — Как договаривались.

— Ты б добавил! — попросил рябой. — Торговли, вон, нет никакой — опять человеков казнят смертью, все глядеть побегли… Добавь!

— Да откуда я тебе возьму! — удивленно спросил старик и охолодил просящего взглядом густо-коричневых острых глаз. — Как договаривались!

— Ну, заладил! — отступил рябой. — Не хочешь — не надо… Ишь, уставился глазами-то своими. Леший ты, а не каторжник!

— А я и не каторжник, и не леший, — примирительно улыбнулся старик. — А вез ты свободного старика Яна Лакосту. На-ка вот тебе еще полушку по этому случаю.

Отвернувшись от рябого мужика, Лакоста пошагал на площадь. Там, из-за спин и голов, он недолго глядел на рвущийся в небо огненный вихрь, в сердцевине которого чернели две человеческие фигурки, похожие на личинки, а потом спросил:

— Кого жгут и за что?

— Жида Бороха Лейбова за совращение им в жидовскую веру отставного морского флота капитан-поручика Возницына, — охотно ответили Лакосте. — Слева жид, а справа, во-он тамочки, Возницын.

Костер вошел в высшую свою силу, и уже нельзя было отделить в нем жида от капитана. До боли в глазах вглядываясь в пламя, Лакоста старался угадать там Бороха Лейбова — и видел перед собою подвал шафировского дворца, и пасхальный стол, и Бороха, с отвагой безумца протягивающего царю Петру черную ермолку… Значит, Борох слева. Несчастный Борох.

Выбравшись из толпы, Лакоста обогнул площадь и, взглянув в последний раз на опадающий уже костер, пошел вдоль реки. До Дивьера идти было недалеко, и Лакоста не спешил… Вот прошлое и открылось, в первый же день — мертвое и слева, и справа. Петр Алексеевич давным-давно в могиле, а костры продолжают пылать на площадях. «Жида Бороха Лейбова за совращение»… На дворе 1738-й год, а в центре Санкт-Петербурга инквизиторы волокут людей в огонь. Двести лет назад его, Лакосты, предки и предки Дивьера бежали из Испании от таких вот инквизиторов — и вот их потомки попали из огня да в полымя. Бог знает, сколько за этим костром последует других, и кто в них будет гореть! Он, Лакоста? Или ему, старику, посчастливится умереть своей смертью, а сожгут внука его, Якова? Или детей и внуков Якова? В благословенном Гамбурге еврею грозят неприятности от своих же евреев, и это в порядке вещей — но там никому и в голову не придет убивать тебя только за то, что ты еврей! Это просто невозможно! Яша смог бы стать там почтенным врачом или адвокатом, и никто бы не послал его ни в ссылку, ни на костер.

49
{"b":"659641","o":1}