Анна Ревякина (Донецк) * * * Вослед шипели: «Гордячка…» Евдокия – дочь горняка и сама горнячка обушком по-изотовски, оставляя в земле полости, на-гора поднимала гору, поднимала город с колен, на которые он не стал. За кварталом квартал, за кристаллом кристалл. «Крепи, – кричит Королёва-мать, — мы крепки, нас никому не взять, не размазать оземь, мы и есть земля, земля Шубина, земля чёрного короля!» Под косынкой косы – чёрное серебро. Евдокия – не женщина, не косточка, не ребро. Евдокия сама по себе хребет. Говорила так: «Пашка-то наш поэт, остальные рифмуют, но не до мяса и позвонков, а у Иванова гляди, как отскакивает от зубов. Не вешай нос, лампонос, прославишься через век, будет время другой войны, будет в розах снег, но уголь во все времена чернее чёрного, сам мрак. Что стоишь и топчешься, заходи в барак!» А в бараке свет изо всех щелей да углы, что всех углов углей, уголёк потрескивает в печи. Сколько же в Донбассе ещё будет сволочи. * * * Осторожно, двери закрыты, водитель сосредоточен, пассажиры смотрят в окна, как убегают обочины. С шакальей улыбкой миномётчик выпустит мину, громко крикнет «За Україну!» Раньше за Украину пили, закусывали, а теперь убивают, миномётчик улыбается миномёту, говорит: «Баю-баю…» Спите, суки, босоногие сепары, русские пропагандоны, а я, моторний, поїду додому. А ви вже приїхали. Выходите, чего разлеглись-расселись, миномётчик будет улыбаться, пока не заболит челюсть. Миномётчику скажут дома: «Розкажи нам, Рома, вони насправді зайва хромосома?» Рома кивнёт, дотронется до ямочки на подбородке, попросит борща с чесноком, чёрного хлеба, водки, и расскажет о том, как миномёт с первого выстрела дал осечку. Мама заплачет: «Боже мій, як небезпечно!» * * * Человек – это хрупкая глина, особенно, если этого человека зовут Полина Григорьевна. Моя домработница вспоминает, как раньше её, красивую и волоокую, мать возила по санаториям, по различным водам, а теперь она одинокая моет чашечку, содой чистит ложечку мельхиоровую. И некому позвонить в «скорую». Сын её Юра женился рано, жена его, дура, работает в бухгалтерии ресторана. Внуки моей Полины – студент и школьница. И никто о моей Полине не беспокоится. Полина ко мне приходит по понедельникам и четвергам, я иногда пишу о ней в Instagram, иногда добавляю сверху сотенку-две, уходя в союз, кладу их на обеденный стол. Полина вздыхает, крестится: «Будет на корвалол». У Полины больное сердце и ещё много чего болит. Она как никто жарит картошку с луком, печёт бисквит. Полина почти не женщина и тем более не старуха, в ней есть что-то такое особое: не то сила воли, не то жажда жизни, не то закалённость духа. Полина – ребёнок войны, робот один-девять-три-семь, состоит из натруженных рук и блок-схем, из любви к ближним и их посуде из чешского магазина. Она её моет руками голыми, пренебрегая резиной. Моет, как мыли мама и бабушка, по старинке, до скрипа. Иногда какое-нибудь особенно чистое блюдце начинает звучать, как скрипка, в её прекрасных разбухших от мыльной воды ладошках. И некому, всегда некому позвонить в неотложку. И моя Полина, зная про это страшное некому, носит слёзы под сиреневатыми веками. И слёзы эти катятся по щекам и падают в результате на тарелки, и еда в них становится солоноватей. Я ем из этих тарелок, вымытых моей Полиной, и думаю только про то, что и тарелки глина, и мы тоже глина, хрупкая божья глина. * * * Я люблю этот город — обетованную степь, на лице его порох, он видел воочию смерть. Он безумен, как шляпник, разливший нечаянно ртуть. Этот город внезапен, но мне не в чем его упрекнуть. Он стоит на границе — силы света и силы тьмы. Он немножечко рыцарь, его горы – всего-то холмы. Его вены, усталые вены — потемневший асфальт дорог. Его все обвиняют в измене, сочиняют ему некролог. Я люблю его, как ребёнка, не болеет ли, не озяб? Как же тонко в нём всё, так тонко, но об этом сейчас нельзя. Впрочем, в тонкости тоже сила, тоже правда и благодать. Я заранье его простила, если будет за что прощать. * * * Вот и платье на мне бабушкино, а серёжки в ушах – сестрины. Меня дед называет Аннушкой, остальные зовут принцессою. Мне вчера было восемь от роду, целых восемь, берёт оторопь. Мои серьги блестят золотом, словно солнце зимою в оттепель. Я умею словечки складывать, нараспев читать с табуреточки. Подпевают мне в такт ягодки — две серёжки в ушах девочки. И пылит за окном улочка — Первомайская, неизбывная. На воротах кудахчут курочки — диво чудное, чудо дивное. И светло так над Докучаевском, мир наполнен ещё бессмертием. На шкафу в моей детской спаленке ясно солнце – букет бессмертника. Вот и платье на мне бабушкино, а серёжки в ушах – сестрины. Меня дед называет Аннушкой, остальные зовут принцессою. |