В самом деле, я уже не слушала. Я вспоминала сцену на мосту. Страшный исход, умирание города. Поток людей с узлами, чемоданами, баулами, детьми на руках. Эту телегу, как бы плывущую в живом потоке, и старого актера Лаврова, поверх театральных пожитков, одной рукой обнимавшего жену, другой прижимавшего к себе картину... И тот, другой актер, их герой-любовник, встал передо мной. С какой болью сказал он мне тогда о гибели Ланской! Да, сейчас он имеет право так о ней думать. Но Винокуров! Я же видела их вместе. Только слепая любовь могла заставить его переносить ее капризы, ее издевательское презрение. И почему он-то не уехал с немцами, почему остался? Ну, обманули, не дали машины. Мог уйти пешком. Он неглуп и, конечно, знал, что ожидает фашистского «вице-бургомистра» в освобожденном городе... Что-то во всем этом было неясно, о чем-то Ланская и теперь не договаривает.
- Подождите очной ставки. Может быть, вам ее все-таки дадут.
- Вы еще расскажите мне про презумпцию невиновности! - отмахнулась Ланская.
Потом она как бы снова окаменела и просидела до отбоя в полной неподвижности. Даже когда коридор наполнился железным грохотом опускаемых коек, она не шевельнулась. Валентина опустила ее койку, поправила постель, подняла Ланскую под руки, и та, не сопротивляясь, улеглась. Улеглась на спине, уставив глаза в потолок.
А я, признаюсь, с удовольствием вытянулась под колючим одеялом. Теперь уже ясно, на допрос меня сегодня не возьмут. Хоть высплюсь как следует... А сна нет. Лежу вот с открытыми глазами, слышу, как шуршит солома тюфяка Ланской, как похрапывает Валентина. В углу Кисляковой полнейшая тишина. А мне вот не спится. Этот молокосос отнял у меня твое письмо, Семен. Допустим, оно действительно пришло недозволенным путем. Ну что он из этого извлечет? Нарушение правил переписки? За это даже в тюрьме наказывают всего лишением права писать на неделю или на полмесяца... Спокойно, спокойно, Вера! Учись мыслить логически. Думаю о тебе, Семен. Вот и сравнялись наши судьбы... Ничего, ничего, вот увидишь, правда кривду переборет, оба мы выйдем. О ребятах стараюсь думать меньше: им, наверное, не так плохо у Татьяны... И еще думаю о Василии, об этом несостоявшемся свидании, назначенном на двенадцать ноль-ноль. О чем он хотел тогда со мной говорить? Впрочем, может быть, ни о чем, просто хотел проститься, и нечего о нем думать. Мало ли разных пациентов у врача! И, может быть, это лучше, что так вот все само собой и оборвалось?
- Петелька, верная петелька, - слышится вдруг из угла, где лежит Кислякова.
Ух, с каким бы удовольствием я вцепилась в глаза этой гадины!
Две ужасные новости. Ланскую брали на допрос. Вернулась необыкновенно быстро и в таком состоянии, что мы не сразу решились с ней заговорить. Ей дали очную ставку с Винокуровым, и он при ней снова показал, что они вместе обязались стать резидентами гестапо в Верхневолжске.
- Но это же ложь! Ложь! - закричала Ланская следователю. - Он лжет.
- Нет, так было, Кира Владимировна, - ответил Винокуров и даже, как сказала Ланская, спокойно, назидательно добавил: - Только чистосердечное признание и полное разоружение могут облегчить нашу вину и нашу участь...
- ...Я смотрела на него во все глаза, - рассказывала нам Ланская. - В своем ли он уме? Не знаю... Самое страшное, доктор Верочка, это то, что он почти не изменился - был, как всегда, суховат, корректен, деловит... Чудовищно, чудовищно!..
Ланская сморщилась и закачалась, будто преодолевая нестерпимую зубную боль.
- Но и не это самое страшное. Вы знаете, что сказал мне этот человек? Такое и Достоевскому бы в голову не пришло. - Она стремительно вскочила с табурета и тут же со стоном бессильно упала на него. - Следователь, ну тот, который постарше, этот комок нервов, он зачем-то вышел, оставив нас наедине. Может быть, у них это прием, не знаю, только он вышел. И вдруг этот человек зашептал: «Я люблю вас, Кира Владимировна. Я не могу без вас. Вы отказались бежать. Ради вас остался и я, хотя знал, что мне угрожает... Я слишком люблю вас, пусть мы уйдем из жизни вместе». Я так была ошарашена, что не успела даже плюнуть ему в морду. А тут открылась дверь, вернулся следователь. Он, этот человек, смолк, а я сижу, будто на меня потолок обрушился. Сижу и не могу говорить... «Уйдем вместе», а! Потом, когда я обрела дар речи, его уже увели... Он чудовищно оклеветал меня, видите ли, во имя любви... Он хочет, чтобы я легла вместе с ним в его поганую могилу...
- А что ж, любишь кататься, люби и саночки возить! - раздалось из тихого уголка нашей камеры. Но я как-то на эти слова не обратила даже внимания, так поразил меня рассказ.
- Этот старый мул, он сквозь пальцы смотрел на все мои увлечения, потчевал коньяком моих поклонников, питая отвращение к напиткам, спаивал меня, и не только спаивал - хуже: «Вы - королева театра», «Вы - новая Ермолова», «Новая Савина», «Лишь мне видны все сверкающие грани вашего таланта...» И все это он делал, чтобы я от него не уходила... А тут, видите ли, не может оставить меня одну на земле.
- Так вы бы и сказали об этом следователю.
- Сказала, - устало произнесла Ланская. - Он даже, кажется, записал. Но какой же психически нормальный человек в это поверит?.. Вы-то хоть верите?
- Я не психиатр, я хирург. Но сейчас я вам верю.
- А мне кажется, что не верите и сейчас. Вы ведь недоверчивое существо.
У меня просто кружится голова! Ужас какой-то. Этого гнусного психопата на куски разорвать мало. А у меня ощущение, будто Ланская даже довольна, что именно так он объяснил свою гнусную клевету. И еще меня поразило, что она как-то сразу после этого рассказа об очной ставке и будто даже с не меньшей горечью поведала и другое. Оказывается, ее где-то там проводили мимо зеркала. Она заглянула в него и теперь поражена переменами в своей внешности.
Действительно, вянет на глазах. Вянет просто катастрофически. Но об этом ли ей сейчас думать? А она думает, мучается.
- Ну, какая же я теперь героиня? Мне комических старух играть. В грузовике все время закрывалась. Вдруг кто-нибудь увидит, какой стала Ланская. - И опять стонала, будто от зубной боли. - О-о-о! Для актрисы моего плана внешность - это все. Обаяние даже больше, чем талант. Ведь написал же один рецензент, что я во всех ролях играю самое себя, разные стороны моего характера... Помните, это ведь у Флобера - «Эмма Бовари - это тоже я...».
Мы с Валентиной взапуски стали разубеждать ее. Она, кажется, поверила, немного успокоилась: там, где висело это зеркало, было действительно темновато.
Между тем острый солнечный лучик, пробивающийся через дырку в фанерном щите, снова расцвел на голой коричневой стене ярким бликом. Она подняла руку, как бы желая поймать этот лучик.
- Вот он опять пришел ко мне, стенной маленький заяц. Хочет проститься, - вздохнула. - Спокойной ночи, заяц... Иди... я тебя догоню.
А потом вдруг стала расспрашивать меня, что переживает человек, умирая:
- Вы доктор, вы должны знать.
- Не приходилось. Опыта нет.
- Петля, конечно, противно... Помните, как тот старый человек, он, кажется, ваш родственник, тогда великолепно дрался на машине, чтобы умереть не в петле... Вот это мужчина! Как он тогда в этого Севку Раздольского стулом залепил... От пули, наверное, ничего: мгновенная боль, и все. Страшна не боль, мучительно ожидание. А лучше всего, наверное, уснуть и не проснуться. Погодите, кто это сказал: «Спать лучше, чем не спать, умереть лучше, чем спать, а еще лучше не родиться...»
Вечером меня взяли на допрос к следователю Кожемякину. Он был не то болен, не то устал, держал меня недолго. Уточнил только, сколько раз была у коменданта и по каким делам, встречалась ли я один на один с Шонебергом и как я объясняю, почему этот барон раскланялся со мной в день казни на площади, почему, за какие заслуги, отвел меня на «почетные места»... Нового в этих вопросах не было. Я сама в первый же день обо всем этом написала. Не понимаю, зачем ему опять это понадобилось. Когда он листал дело, я заметила - письма в нем нет, и вообще о письме не было сказано ни слова. Когда меня уводили, он наклонил голову и сказал: «Будьте здоровы...» Что бы это могло значить?