Наседкин слушал точно во сне. Потом будто бы разом вырвался из каких-то своих душевных глубин, куда был с головою погружен, с удивлением осмотрел попика. И вдруг плюнул ему в физиономию. И снова сник, уйдя в себя. В толпе ахнули, зашумели. Инсценировка срывалась.
Шонеберг что-то закричал. Он торопил палача. Военный сам легким движением поднялся на стул. Иван Аристархович сделал это аккуратно, осторожно. боясь оскользнуться и упасть. И тут случилось неожиданное. Как - я не знаю, но Петр Павлович освободил руки от веревок. Сделал резкое движение и оттолкнул солдата. Потом схватил стул за спинку, отскочил с ним в угол кузова и, подняв стул, закричал:
- Подойди, подойди только, гитлеровская падаль, - череп размозжу!
Это было так неожиданно, что дюжий солдат отпрянул, а Петр Павлович, пользуясь замешательством, закричал в толпу:
- Товарищи, граждане! Последние дни изверги здесь лютуют. Все! Кончилось их время!
Солдат бросился к нему с автоматом, но стрелять в приговоренного к повешению, должно быть, не полагалось. Занесенный стул не давал ему приблизиться к старику. Петр Павлович действительно был страшен в этом неистовом своем гневе: лицо покраснело, вены на висках вздулись, глаза бешено горели. Пользуясь общим замешательством, он злорадно прокричал:
- А, что, слабо? В штаны кладете?.. Нет такой силы на свете, которая бы нас сломила, слышите, гады? Нате вам...
И вместе с крепким ругательством вниз, в нашу группу, полетел стул, угодивший в Раздольского. Штадткомендант что-то прокричал бабьим голосом. Раздалась очередь из автомата. Человек в толстовке рухнул, как сраженный молнией дуб. Покачавшись, как бы стараясь устоять, осел Иван Аристархович. Но Петр Павлович был еще жив.
- Эй, скажите внукам, что их дед...
Он не договорил, следующая очередь прошила его. И тут что-то темное мелькнуло в воздухе. По ту сторону машин раздался взрыв. Потом другой. Не понимая, что произошло, я бросилась бежать и, когда на углу оглянулась, увидела, как неярким пламенем полыхает машина. На снегу чернели чьи-то тела. Чьи - я не разглядела. Страх понес меня дальше по главной улице, и я остановилась лишь у городского сада, когда перехватило дыхание...
Тут мне почудилось, будто за рекой бьют пушки: выстрел - разрыв, выстрел - разрыв. Нет, конечно, это кровь стучала в висках. Только уже приближаясь к Больничному городку, я несколько успокоилась и поняла, что произошло в конце этого страшного спектакля. Кто-то бросил через толпу гранаты... Гранаты... Опять гранаты. И еще я поняла сегодня, Семен, с запозданием на столько лет поняла, каким человеком был твой отец, старый слесарь с Первомайки, любивший к месту и не к месту сказать, что он «рабочая кость»...
Дети выслушали мой рассказ о гибели деда без единой слезинки. Вот они и сейчас сидят за шкафами, тихие, взволнованные, но глаза сухи.
Вернувшись, конечно же, бросилась сразу к Сухохлебову. Он откуда-то все уже знал.
Резким движением он сел на койке, положил мне на плечи руки.
- Мужайтесь, Вера.
Вера! Впервые он не прибавил к имени слово «доктор». Я покраснела, как девчонка, и, не умея этого даже скрыть, пробормотала:
- Я мужаюсь, Василий Харитонович!
- А меня, между прочим, друзья зовут просто Василием, - сказал он.- Ведь вы мне друг, Вера?
- Друг, Василий.
И когда к койке подошел кто-то из наших, мы оба смутились.
Семен, не вини меня. Я только женщина, еще не старая, одинокая женщина. Да и что особенного в том, что мы назвали друг друга по именам? Мы ведь действительно друзья... Ну и... сердце - что ж, оно ведь не только орган для перекачки крови...
8
Ну, а закончился этот ужасный день происшествием пока что курьезным. Однако неизвестно, как оно еще для нас повернется. Вечером Прусак с командой прибыл отбирать наш инвентарь. Василий Харитонович с Марией Григорьевной тут без меня уже покомандовали. Все наши койки были сложены, и весь инвентарь уже лежал в первой палате, возле дверей. Мне осталось лишь вместе с Домной сложить нашу полуторную кровать и расстаться со столиком. Сделали мы это без особых сожалений. Постелила себе на полу на тюфяке и прилегла отдохнуть.
К Прусаку прикомандировала Марию Григорьевну. Они там стучали койками, и вдруг влетает за наши шкафы тетя Феня, рассыпая словесный горошек:
- Вера Николаевна, матушка, бежит Прусак-то! И койки, басурман, не взял.
Смотрю на нее, ничего не понимаю. И выясняется: дошли они до того больного, у которого с утра сыпь.
- То есть тиф? - спрашивает Прусак, со страхом глядя на его воспаленное, точно бы клюквой осыпанное лицо, шею, грудь.
Тетя Феня проста-проста, а тут сообразила, что он тифа боится.
- Да, батюшка, тиф, он и есть. Послал нам господь новое наказание. Тут и еще имеются...
- А Прусак-то как от койки отскочит, кричит солдатам: «Вег, вег», - что-то им там еще. Теперь они у двери топчутся, вы уж им про тиф подтвердите. Уйдут, истинный бог, уйдут!
Едва я успела подняться и надеть халат, как отлетела простыня и появился Прусак. Ох, этот его нос! Ну до чего же он выразителен. От страха он просто дергается.
- Докторка Трешников, - застрекотал он на своей сборной славянской тарабарщине, - тифус!
- Это еще не известно, - сказала я осторожно.- Это мы выясним через три дня, когда болезнь определится.
Прусак зачастил по-немецки. Я поняла только: «руссише швайн» и потом «карантин». С криком «карантин» он устремился к выходу, спасаясь будто от огня и гоня перед собою своих солдат, которым слово «тифус» было, как видно, тоже известно.
Словом, койки остались у нас. Сейчас больные их разбирают и возвращают на прежние места. Все ликуют: хорошо, прекрасно, здорово надули немцев! А у меня на душе беспокойно. Ну как тут не пойти к Сухохлебову! Он уже все, конечно, знал и к происшествию, как мне сначала показалось, отнесся философски.
- Хуже, думаю, от этого не будет. Доспим, по крайней мере, свой госпитальный срок на койках. И барон, вероятно, лишит нас своего общества. Он очень брезгливый господин. Но мы с вами, Вера, ничего от этого не потеряем... Это действительно крапивница, а не сыпной тиф? Они так похожи?
- В этой стадии похожи. Я и сама сначала подумала - тиф. Но более опытный врач, конечно, имея показания, легко определит...
- Будем надеяться, что опытному немецкому врачу не до нас...
Как хорошо рядом с этим человеком! Вот уткнуть бы сейчас лицо ему в плечо и хоть несколько минут ни о чем не думать, зная, что этот человек подумает и решит за тебя.
И вдруг:
- Товарищ полковник, старшина Мудрик прибыл для доклада.
Володя! Ну конечно же, он. Но какой-то совершенно преображенный. Исчезла каракулевая растительность. Только по голосу, пожалуй, и можно узнать в этом совсем молодом парне Мудрика, к которому мы привыкли. Ну, да еще, пожалуй, потому, что белки глаз у него белеют, как у лошади.
- Доктор, масса извинений, но мне с полковником тет на тет.
- Василий, мне уйти?
Черные глаза Мудрика удивленно сощурились.
- Докладывайте, Мудрик, - твердо произносит Сухохлебов.
- Я о сегодняшнем фейерверке.
- Я знаю, докладывайте. Вера тоже все знает.
- Еще бы... Эх, доктор Вера, этот штадткомендант должен за вас своему немецкому богу молиться. Кабы вы рядом с ним не стояли, залепил бы я ему такой флик-фляк, что его лопатой бы потом собирали. Видели? Как, неплохой аттракцион? Школьно сработано? - И вдруг, сразу посерьезнев и став от этого старше, как-то очень хорошо сказал: - Умер наш комиссар Синицын. Избитого, связанного, они его привели, орлом стоял. Орлом и умер...
Так вот кто был этот человек в толстовке... А ведь и верно, что-то в нем орлиное... Вот кто бросил гранаты. Постойте, постойте, а эта ночь под рождество? Слова Ланской о бородаче, которого она видела в окне... «Есть в народе слух ужасный: говорят, что каждый год...»