Распустить их сегодня ночью? Но тогда завтра языком страха будут говорить с теми, кто не смог уйти. И со мной в первую очередь. Не покину же я лежачих.
Что же делать? Теперь, когда метель улеглась, было тихо, будто по тропкам постелили пушистые ковры. И хорошо, отчетливо слышно из-за реки: та-та-та... Родные, милые, скорее выручайте!
Большой сугроб завалил все подходы к нашему подземелью. Как тряпочка обвисал в безветрии совсем растрепавшийся флаг со стрептоцидовым крестом. И креста уже не видно. Теперь это просто пятно, похожее на след крови. Только один человек прошел через девственный сугроб. Кто бы это? Иду по этому следу, стараясь ступать в него. И вдруг мелькает мысль, от которой я останавливаюсь и даже зажмуриваюсь... Они хотят проверить состояние ран? Будут сдирать повязки? Хорошо. Я сегодня пройдусь по следу старых швов. Они увидят свежий кетгут. Подняв кожу, можно вызвать неопасные кровоподтеки. Верно! Выход! Скорее за дело!
В подвал я спускаюсь, перемахивая через ступеньки. Раечка что-то стирает в тазике возле самой двери. Ее черненькие косички-хвостики туго заплетены, торчат и даже загибаются вверх. Когда из двери пахнуло холодом, она подняла глаза и радостно взвизгнула:
- Вера! - и понеслась по палатам, разбрызгивая с ручонок мыльную пену. - Наша Вера пришла!
Все двинулись ко мне.
Я без сил опустилась на табуретку.
3
Конечно же, вернувшись, я рассказала Василию Харитоновичу о замысле, возникшем у меня по дороге. Ответил не сразу, задумался. Спросил: чем все-таки это может угрожать больным? Узнав, что при соблюдении всех антисептических правил - ничем, опять задумался и потом будто резолюцию наложил:
- Умница! Делайте...
Раненых тоже не пришлось уговаривать. Военные мне безоговорочно доверяют: раз нужно, значит, нужно. Понимают: решающие дни. Точно мы ничего не знаем, но уже ясно, что Москвы гитлеровцам не видать, что Красная Армия перешла в наступление, что немцы не просто отходят, а отступают, что наше избавление близко... Словом, все благословили меня на это изуверское дело, и мы принялись за него немедленно.
Наверное, ни одному хирургу с Гиппократовых времен не приходилось делать такой кощунственной работы, какую мы с тетей Феней и Антониной проделывали весь этот вечер, до глубокой ночи. «Шьем да порем», - определила моя верная ассистентка смысл наших усилий. Точнее, мы пороли и шили. Снимали кроющую повязку, осматривали швы. Острым скальпелем я рассекала уже затянувшуюся рану. Разрушив свежие грануляции, я раздвигала края шва. Потом, как сегодня в снегу по чьим-то следам, я накладывала новый шов. И все вновь завязывалось. Варварство? Конечно. Правда, это угрожает разве тем, что у больного останется грубый шов. Но кто думает о хирургической эстетике, когда на карте будущее и даже жизнь. Двоим, чьи раны я все-таки побоялась трогать, наложили на ступню и на голень гипсовые сапожки. Мария Григорьевна смотрела на нас умоляюще. Мы тратили последний гипс. Ничего, может быть, он нам больше и не понадобится, ведь наши же наступают.
Такие операции, при которых главной заботой было не занести инфекцию, мы сделали шестнадцати раненым. Наконец, мы управились. Я едва стояла на ногах, но голова была свежая. Спать не хотелось.
К удивлению моему, Сухохлебов тоже не спал. Сидел на койке, опершись спиной о подушку, и разговаривал сам с собой. «Характер, железный характер... Да, да, да...» - расслышала я. Очень обрадовавшись, что он не спит, подошла к его койке.
- Я слышала пулеметную стрельбу за рекой, и очень отчетливо. Может быть, наши перешли в наступление?
- Что? - переспросил он, вздрогнув от неожиданности. - Наступление? Нет, нет, не это. Это еще не началось. Оно начинается по-другому... Что, струсили? А ну, не вешайте носа, обязательно начнется. - И вдруг закончил: - Какой же вы хороший парень, доктор Вера!.. Как я... как мы все тут за вас переживали!
«Я»... «Мы»... В сущности, ведь все равно. «Мы» даже лучше, чем «я». Но все-таки, признаюсь, что в данном случае «я» было мне дороже, чем «мы». И не почему-нибудь, а лишь потому, что я очень «зауважала» этого человека.
Пожелала ему спокойной ночи. Еще раз обошла всех, кого мы сегодня мучили. Ничего. Не жалуются. «Саднит», «Жжет маленько», «Здорово чешется». Других показаний нет. Пошла было к себе, а тут Ланская:
- Вера Николаевна, голубчик, дайте снотворное - заснуть не могу. На сердце тоска... Нет, нет, не вашу паршивую валерьянку с бромом. Их, немецкое... Там, на тумбочке... Отличное. Так мягко действует. И упаковочка, какая упаковочка! Немцы есть немцы, что о них ни говори...
Пилюли, однако, не приняла. Просто потрясла нарядной коробочкой и забыла о ней. Да и без того я уже понимала, что она выспалась за день, скучает и ей не терпится поболтать. Ну что ж, честно говоря, я тоже люблю это занятие. Присела у нее в ногах. Не знаю уж, кого она тут уговорила, но голову ей все-таки разбинтовали. Теперь смотрит обоими глазами, а кресты пластыря, наложенные ей на висок, на щеку и на подбородок, закрывает густыми, пшеничного цвета волосами. Вот баба-то!
- А вы, оказывается, храбрая, - начала она на самых воркующих нотах своего богатого голоса. - А ну, расскажите о своем походе. Я просто дохну от любопытства. Держу пари, доктор Вера имела успех. Я вот и не засыпала, ждала, пока вы кончите возиться с перевязками... Этот толстый идиот штадткомендант прислал мне целую посылку от имени... Как несчастной жертве красного террора.
Взяла большую шоколадную плитку, отломила половину, подала мне. Я машинально стала жевать, но вдруг вспомнила этого Шонеберга и поперхнулась.
- Принимал сам? Как он?
- Как тогда. Желтый. Мешки под глазами. У него наверняка жуткая язва.
- Он сам язва... Это, между прочим, омерзительный тип. Его прислали после того, как партизаны пристрелили его предшественника. Тот был из старых райхсверовцев и казался довольно порядочным. А этот...
- Он был довольно учтив.
- С вами. И днем у себя в кабинете... А знаете, его сателлиты ловят по улицам девчонок. Их везут к нему за город. Он держит их где-то в ванной, морит голодом, пока они не соглашаются. Говорят, даже угощает ими своих приятелей. Там у него целый гарем.
- Господи! - вырвалось у меня, и я инстинктивно отбросила остатки шоколада. - Со мною он ничего себе не позволял.
- С вами! Речь идет о молоденьких девчонках с «Большевички» и с «Буденновки». Он лакомка, он не ест кур, только цыплят. Кстати, один немец, их хирург, говорил, что когда-то давно офицерский суд чести вышиб его из райхсвера за эти штучки с малолетними. Зато в войсках эс-эс он свой среди своих. Там все такие. Каждый головорез на свой манер.
- Вот там другой, маленький, в пенсне, на высоких каблучках...
- Который под Гиммлера работает? Барон фон Шонеберг? О, это совсем другое. Нацист-фанатик. Он из прибалтийских аристократов. Тоже птица. Вы с ним говорили? Порою он мне кажется просто сумасшедшим. «Нордическая кровь, избранная богом раса...» - Как это уж она сделала, я не знаю, но лицо ее вдруг стало похоже на физиономию этого пенснешника. - «Для мира два пути - наша победа или непроглядная ночь мирового еврейства...» - произнесла она его голосом. - Суеверие, шаманство, какая-то тарабарщина. Но он во всем этом убежден. Я белобрысая, у меня светлые глаза и волосы - Брунгильда... Мне он симпатизирует и красуется передо мной, как петух. «Мы обратим это столетие в начало нового мира. В торжество новой нордической тысячелетней империи». Гитлеровский бред страницами на память шпарит.
Ланская села на кровати, засучила рукава, и ее круглое, мягкое лицо стало идиотски тупым. Она хрипло пропела:
Мы будем шагать до конца,
Пусть все летит в преисподнюю.
Сегодня наша Германия,
Завтра - весь мир.
- Когда они гавкают эту глупейшую песню, у Шонеберга в глазах слезы - вот-вот залает: «Зиг хайль!..» Эти бредни - его пунктик. Зол. Беспощаден... Но в личных делах вроде бы порядочный. Играет на рояле, и недурно играет. Строг не только к подчиненным, но и к себе. Мне кажется, он в меня немножко влюблен, вероятно, потому, что я похожа на любезную его сердцу белокурую бестию. - И она, снова преобразившись, став похожей на уличную девку, хриплым, утробным голосом запела знакомую уже мне песенку про потаскушку Лили Марлен.