- Иглу, кетгут...
- Сейчас, Вера Николаевна, сейчас.
Тут как-то особенно, резко скрипнув блоком, бухает вдали входная дверь, В палатах, где только что бушевал опор, вновь настает та тишина, которая утром показалась мне страшнее любой истерики. Торопливо застучали об асфальтовый пол ноги в тяжелых, подкованных сапогах. Слышатся отрывистые фразы на чужом языке. Немцы! Шаги все ближе. Свет начинает дрожать. Это лампа заходила в руке у Домки.
- Свети лучше, - машинально произношу я, заставляя себя не отрывать глаз от операционного поля. - Тетя Феня, зажим!
Вспотевшее лицо старухи лоснится, ее быстрые, навыкате глаза так и бегают в щели маски.
- Крючок... Не этот, побольше... Чего вы копаетесь?
У Домки, будто от холода, клацают зубы.
- Ма!
- Свети как следует. Держи лампу так, чтобы не было тени от рук... Тетя Феня, конец кетгута.
Я говорю это громко и, кажется, спокойно, но если бы ты, Семен, знал, чего стоит мне это спокойствие.
- Вот, Вера Николаевна, вот. - У тети Фени срывающийся голос. Шепотом, будто открещиваясь от нечистой силы, она частит: - Свят, свят, свят!
Внимание, Вера, внимание! Ты не можешь, ты не смеешь отвлекаться! И вдруг отчетливо, как при вспышке молнии, вижу тот страшный день, когда немецкие бомбардировщики накрыли наш Больничный городок. В этот день Кайранский оперировал у себя наверху, а мы с Дубиничем - тут, в бомбоубежище. И вот удар, от которого все содрогнулось. Мы оглохли от грохота. Шум. Крики. Вопли. Мрак, погас свет. Зажгли запасные ацетиленовые лампы и продолжали оперировать. Некогда даже было подняться, узнать, что там, наверху, почему стало вдруг тихо.
И вот носилки. Их ставят прямо на резервный стол. На носилках Кайранский, - халат окровавлен, на руках еще перчатки. Даже марлевую маску он не снял, и видный нам кусок лица белее этой маски. Дубинин бросился к нему, расстегнул халат. Мы видим: обе ноги оторваны. Хлещет кровь. Действуя почти инстинктивно, мы начинаем искать и перехватывать оборванные сосуды и даже не заметили, как старик пришел в себя. Вдруг слышим:
- Коллеги, вы что же, не видите - это бесполезная возня. Все кончено... Оставьте меня. Там много тех, кому вы можете помочь.
Мы, конечно, продолжали делать, что могли. И он из последних сил, гаснущим голосом кричал:
- Довольно! Не смейте! - И совсем тихо: - Феня, мне морфий, двойную дозу...
Несколько пострадавших стонали на носилках. Мы не посмели ослушаться. Глотая слезы, мы занялись ими и даже не видели, как он отходил.
И вот сейчас, когда топот подкованных сапог, гулко разносящийся в настороженной тишине палат, приближался, передо мной возникло лицо старика Кайранского, его сердитые, требовательные глаза. Я стискиваю зубы и продолжаю операцию.
Топот замер возле простыни, отделявшей операционную. Тишина. Голос Марии Григорьевны, спокойный и решительный:
- Сюда нельзя, тут операция.
Но отлетает откинутая резким движением простыня - и перед нами немецкие солдаты в глубоких, рогатых, надвинутых на глаза касках, как раз таких, какие мы привыкли видеть на карикатурах Кукрыниксов. Подшлемники возле ртов мокры. Зеленоватые шинели с поднятыми воротниками грязны и измяты. Лица солдат красные и потные. Они, должно быть, только что из боя. Это угадывается и по шальным глазам. Вот тот, высокий, - он, кажется, какой-то чин. У него худое обветренное лицо. С виду оно спокойно, но глаза, как бы живущие сами по себе, так и бегают по полутемным углам операционной. И где-то в глубине их мне чудится настороженность. Может быть, даже страх.
Мгновение мы смотрим друг на друга в упор. Что чувствую я, советская женщина, при виде этих первых живых гитлеровцев? Ничего особенного. Только гнев на людей, посмевших ворваться в верхней грязной одежде в комнату, где все стерильное, где больной с открытой раной лежит на столе. По привычке хирурга я стою с поднятыми вверх руками. Ловлю себя на этом и опускаю руки.
Но прежде чем я решаюсь что-то сказать или сделать, толстенькая тетя Феня, этот беленький добродушный шарик, катится на офицера, нацелив ему в грудь локти, которые она выставила вперед. Старуха налетает на него, как клуша на ястреба, и сыплет из-под маски:
- Сгинь, сгинь, рассыпься... С ума сошел! В операционную в верхнем! Сгинь отсюда!..
Офицер как-то инстинктивно пятится к двери. Солдаты переглядываются. Один из них, коренастый, рыжеватый, начинает каким-то ужасно медленным движением снимать с шеи ремень короткого ружья, похожего на пистолет. Я бросаюсь к офицеру и, отведя назад руки в стерильных перчатках, говорю, стараясь смотреть ему прямо в беспокойные глаза:
- Уйдите. Вы же видите, здесь идет операция. О-пе-ра-ция... Немедленно уйдите.
И представь, Семен, он меня, должно быть, понял. Не выдержал взгляда, опустил глаза. Что-то
буркнул солдатам. Те, как мне показалось, даже с облегчением, бухая сапогами, заспешили прочь из операционной, и офицер, выходя, даже козырнул в мою сторону. Шаги удаляются. Взвизгивает блок, захлопывая тяжелую дверь. И сразу, точно плотина прорвалась, зашумели, загомонили в палатах, а я будто пришла в себя после обморока, и мне задним числом стало так страшно, что закружилась голова...
- Положь скальпель, слышишь, положь скальпель.
Это тетя Феня наступала на Домку. А тот, держа лампу в левой руке, правой, как нож, сжимает большой скальпель. Он весь трясется.
- Если бы он... я бы его... Я бы ему всю рожу... Попробовал бы...
Мамочки! Неужели же он... Что-то белое и холодное касается моего лица. Это тетя Феня, смочив вату в спирте, водит ею по моему лбу.
- Кто, кто там? - еле слышно шепчет больной.
- А, так тут один... Зашел... заблудился, - отвечает старуха, охлаждая мне лицо прохладной ватой и будто смывает все боли и тревоги.
Придя в себя, быстро заканчиваю операцию и. взглянув на часы, вижу, что провозились мы всего час с небольшим. Но он, этот час, показался мне длиннее суток. Уже без меня тетя Феня и Домка перекладывают оперированного на каталку и вывозят в палату.
Полутьма. Мне вдруг страшно захотелось уснуть хоть ненадолго, хоть на минутку. Но я почему-то думаю - надо же кончить операцию. Последний шов. «Иглу, кетгут...» - шепчут губы.
- Вера Николаевна, ступайте к себе. - Это голос Марии Григорьевны. - Прилягте, усните.
Что такое? Открываю глаза - операционная. В полутьме тетя Феня собирает в кастрюльку инструменты. Потом передо мной возникает какая-то тень. Кто-то трясет меня за плечи. Требовательно, почти яростно уставились в меня синие глаза.
- Доктор, он будет жить, Василек мой?
Маленькая кудрявая головенка Стальки жмется ко мне.
- Ма, ты устала, пойдем, пойдем спать.
- Вы посмотрите его. посмотрите. Он прямо полыхает, мечется. - требуют синие глаза...
Встряхиваюсь. Иду в палату. Василька положили с краю. Лицо у него белее наволочки, но оно спокойно, это измученное, еще больше обострившееся, мальчишеское лицо. Пульс? Пульс еще слаб, но ничего угрожающего.
Я смотрю в требовательные глаза матери. Ничего не говорю, только смотрю. Но она поняла, бросилась на колени и тянет мою руку к губам.
4
Еле доплелась к себе в «зашкафник». Села на койку, сбросила туфли, чуть прикорнула у стены и, должно быть, уснула. Нет, не уснула, а просто забылась, потому что в следующее мгновение очень отчетливо услышала разговор. Голос Домки:
- Ну куда ты, девка, прешься. Вера же спит.
- А вовсе и не спит, вон сидит, и глаза открыты. - В щели между шкафами мне виден черный хитрый Сталькин глаз. - И я по делу. Эта тетка шумит, у Василька жар, стонет он.
- Ну и что? Это всегда так. Местная анестезия кончилась, стало больно... Пусть Вера спит, я сам поговорю с теткой. Я ей объясню. Надо же Вере отдохнуть.
Глаз между шкафов скрылся, и я вижу, как мимо щели мелькают два белых халата. Эх, Семен, Семен, видел бы ты, как выросли наши ребята, какие они стали заботливые и как они мне тут помогают! Нет, я не преувеличиваю. Помогают. С месяц назад, когда начались бомбежки и раненых можно было ждать в любой час, а врачей стало не хватать, мне пришлось перейти на казарменное положение. Но ты же представляешь, как далеко от нашей квартиры до Больничного городка. Могла ли я часто вырываться к детям? Я заперла нашу комнату и перетащила детей в госпиталь. Тут для нас отгородили угол: койка, тумбочка, шкаф, столик. Дежурства мои стали круглосуточными. Ребятам, конечно, было скучно. Стали понемножку нам помогать. Из Домки - а он у нас теперь уже мужичок - получился, честное слово, неплохой санитар. А Сталька, разве ж она, при ее непоседливости, могла отстать от брата? Нашла себе дело: разносит градусники, записывает температуру, оправляет тяжелым постели. Видел бы ты, с каким важным и озабоченным видом она выносит «утку» или судно! Вообще она у нас брезгуша, но тут откуда что берется... Мария Григорьевна сшила Стальке из какой-то ветоши белый халатик, больные и раненые именуют ее «сестричка», и она этим бесконечно горда.