Воспользовавшись тем, что он сам заговорил о семейных делах, я попросил позволения передать то, что поручали мне Александра Львовна и Варвара Михайловна, – заявление Софьи Андреевны дочери, чтобы она не отдавала более, как это обычно делалось до сих пор, черновых рукописей Толстого Черткову. «Может быть, – говорила Софья Андреевна, – Л.Н. переменится теперь к Черткову и будет отдавать рукописи мне». Вот в этом заявлении дочь Толстого и подруга ее усматривали «корыстные» побуждения Софьи Андреевны, на которые и хотели обратить внимание Л.Н.
– Не понимаю, не понимаю! – сказал он, выслушав меня. – И зачем ей рукописи? Почему тут корысть?.. – Он помолчал и продолжил: – Некоторые, как Саша, хотят всё объяснить корыстью. Но здесь дело гораздо более сложное! Эти сорок лет совместной жизни… Тут и привычка, и тщеславие, и самолюбие, и ревность, и болезнь… Она ужасно жалка бывает в своем состоянии!.. Я стараюсь из этого положения выпутаться. И особенно трудно – вот как Саша, когда чувствуешь у нее эгоистическое… Если чувствуешь это эгоистическое, то неприятно…
– Я говорил Александре Львовне, – сказал я, – что нужно всегда самоотречение, жертва своими личными интересами…
– Вот именно!..
Л.Н. проехал немного молча.
– Признаюсь, – сказал он, – я сейчас ехал и даже молился: молился, чтобы Бог помог мне высвободиться из этого положения.
Переехали канаву.
– Конечно, я молился тому Богу, который внутри меня.
Едем «елочками» – обычным местом прогулок обитателей Ясной Поляны. Уже близко дом. Л.Н. говорит:
– Я подумал сегодня, и даже хорошо помню место, где это было, в кабинете, около полочки: как тяжело это мое особенное положение!.. Вы, может быть, не поверите мне, но я это совершенно искренне говорю (Он положил даже руку на грудь. – В.Б.); уж я, кажется, должен быть удовлетворен славой, но я никак не могу понять, почему видят во мне что-то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!.. И уважение мое не ценится просто, как уважение и любовь близкого человека, а этому придается какое-то особенное значение…
– Вы это говорите, Лев Николаевич, в связи или вне всякой связи с тем, что вы до этого говорили?
– С чем?
– С тем, что вы говорили о своих семейных делах? Об Александре Львовне, Софье Андреевне?
– Да как же, в связи!.. Вот у Софьи Андреевны боязнь лишиться моего расположения… Мои писания, рукописи вызывают соревнование из-за обладания ими. Так что имеешь простое, естественное общение только с самыми близкими людьми… И Саша попала в ту же колею… Я очень хотел бы быть – как Александр Петрович: скитаться, и чтобы добрые люди поили и кормили на старости лет… А это исключительное положение ужасно тягостно!
– Сами виноваты, Лев Николаевич, зачем так много написали?
– Вот, вот, вот! – смеясь, подхватил он. – Моя вина, я виноват!.. Так же виноват, как то, что народил детей, и дети глупые и делают мне неприятности, и я виноват! Я совсем не могу понять этого особенного отношения ко мне, – продолжил он через минуту. – Говорят, чего-то боятся, меня боятся. Вот будто бы и Чехов – поехал ко мне, но побоялся.
– И Андреев, Лев Николаевич, тоже сначала боялся и не ехал. Может быть, виною этому ваша проницательность…
– Да, да… Вот и мне говорили то же.
Мы подъехали к дому. У крыльца стоял нищий – дряхлый, седой старик. Войдя в переднюю, Л.Н. сказал, указав на него:
– Жестокое слово сказал Гаврилов!
– Какое?
– Что «на наш век дураков хватит».
Потом, рассказывая другим лицам о Гаврилове, он прибавил, что ему давало право говорить «жестокое слово» только то, что он сам когда-то был босяком.
Читал опять книгу Малиновского. Говорил мне о ней:
– У него встречаются хорошие мысли. Конечно, всё это преимущественно только научный балласт: на ста страницах говорится то, что можно сказать на одной. Но это уж профессорская манера.
Вечером дал мне только что написанные воспоминания о профессоре Гроте для перенесения поправок с одного экземпляра на другой, причем просил сделать это «не механически», то есть следить за текстом и делать новые поправки, если бы это понадобилось.
26 сентября
Утром Л.Н. опять говорил о книге Малиновского. Просил задержать отправку своего письма до более подробного ознакомления с книгой: опасался найти в ней что-нибудь «научное» в дурном смысле, что могло бы оттолкнуть его. Однако не нашел этого и письмо просил сегодня же послать. Сказал, что в книге собран прекрасный материал с массой интересных данных.
Говорил мне и старушке Шмидт, что начал писать в Кочетах художественное произведение на тему, о которой часто говорил раньше, – «Нет в мире виноватых». Уже написал первую главу. Вкратце рассказал содержание ее:
– Знаете, такая милая, богатая семья, вот как у Сухотиных. И тут же это противоречие – деревенские избы… Но сейчас не могу писать. Нет спокойствия…
Вечером приехал Александр Модестович Хирьяков.
– Не соскучились по тюрьме? – спросил его Л.Н.
– Нет, не соскучился.
– Ну, а какие хорошие стороны есть в заключении в тюрьме?
– Никаких нет.
– Никаких? Совсем? А я всё завидую…
– Нечему завидовать.
– А вы не записали своих тюремных впечатлений? Это всегда так интересно – личные переживания.
Об адвокатах по какому-то поводу выразился сочувственно, кажется, в первый раз:
– В самом деле, скольких они людей вызволяют!
Вспомнил Герцена и Огарева, хотя ничего особенного о них не сказал.
Говорили о каком-то старом литераторе. Л.Н. расспрашивал о нем, а потом заметил:
– Как узнаю о старике, так меня ужасно к нему тянет!
Говорил по поводу революции в Португалии:
– Ужасно это суеверие государства! Молодежь уже начинает понимать это. В современных государствах неизбежны революции. Вот как в Португалии. Это как пожар, свет всё разгорается… Придет время и они все, эти короли, насидятся по подвалам. И как ясно в народе сознание несправедливости государственного устройства! Вы знаете, в Кочетах у крестьян есть поговорка: «На небе царство Господнее, а на земле царство господское». А разве при нас это было! Этот переворот в Португалии все-таки есть известная ступень… Нет раболепства, произвола личности.
Днем сегодня настроение в доме тревожное, разрешившееся поздно вечером целой бурей между Софьей Андреевной и Александрой Львовной.
Надо сказать, что последние дни Софья Андреевна была сравнительно спокойна. Толстой и Чертков не видались, и у нее как будто не было повода раздражаться. Но поводом явилось то обстоятельство, что Л.Н., желая утихомирить Александру Львовну и сделать ей приятное, сегодня просил дочь повесить в кабинете все фотографии, перевешенные Софьей Андреевной, на старые места.
Это было сделано, после чего Л.Н. поехал с Душаном Петровичем верхом на прогулку, а Александра Львовна с Варварой Михайловной отправились в экипаже, до завтра, в гости к Ольге Константиновне Толстой, в имение Таптыково, за Тулой.
Я с Марией Александровной сидел в «ремингтонной». Вдруг прибегает Софья Андреевна, до последней степени возбужденная, и заявляет, что сожгла портрет Черткова.
– Старик хочет меня уморить! Последние дни я была совсем здорова… Но он нарочно перевесил портрет Черткова, а сам уехал кататься!..
Через минуту Софья Андреевна пришла опять и сказала, что не сожгла портрет Черткова, а «приготовила его к сожжению». А еще через небольшой промежуток времени она явилась, неся в пригоршне мелкие клочки изорванного ею ненавистного портрета.
Далее события развертывались с чрезвычайной быстротой и неожиданностью.
С Марией Александровной мы вдруг услыхали выстрел из комнаты Софьи Андреевны, правда, довольно жидкий по звуку. Мария Александровна поспешила в комнату Софьи Андреевны. Та объяснила перепуганной старушке, что стреляла (в кого – неизвестно), но «не попала», а только оглушила себя на одно ухо. Потом Софья Андреевна выбегала к нам и говорила, что «пробовала» стрелять…