Еще Л.Н. говорил:
– Трубецкой удивлял меня, как удивляет большой художник и в музыке! Он лепил статуэтку: вот этакая рука и такая головка, и он в этой головке кое-что снимет, кое-что прибавит, и получается то, что он хочет.
21 июня
Утром Л.Н. вышел на балкон, где я сплю. Я еще лежал, накрывшись одеялом. Душан писал за столом. Л.Н. стал спрашивать у него шепотом о присланных вчера Горбуновым-Посадовым корректурах «Мыслей о жизни». Я услыхал и сказал, что книжки у меня.
– Какие хорошие цветы! – сказал Л.Н., нагнувшись к букету из крупных лиловых колокольчиков на столе, за которым писал Душан. – Это опять вы нарвали?
Я отвечал утвердительно. Поднявшись, я набрал такой же букет и, пока Л.Н. гулял, поставил букет к нему в комнату.
Отправляясь на прогулку, он опять вышел на балкон и подошел к подставной наружной лестнице с намерением спуститься по ней вниз, чтобы не идти по внутренней, скрипучей, и не беспокоить отдыхавшую Анну Константиновну.
– Это не пройдет, – просто заметил стоявший около Илья Васильевич.
Л.Н. махнул рукой:
– Не буду, а то вы все смотреть на меня будете!
Повернулся и тихо, на цыпочках, спустился по внутренней лестнице.
Вернувшись с прогулки, он позвал меня и передал письма для ответа. По случайному поводу тут же сказал о вчерашнем рассказе, где, между прочим, изображается муж, возвратившийся домой в отчаянии после крупного проигрыша в карты.
– Я хотел представить – особенно на это я не хотел налегать, – что в отчаянии он хочет сначала забыться удовлетворением половой похоти, а когда жена его оттолкнула, то папироской…
Часа через два узнаю, что Л.Н. написал новый рассказ: разговор с крестьянским парнем[35]. Видимо, его охватил такой счастливый творческий порыв. Конечно, это, я уверен, следствие спокойной, тихой и в то же время богатой впечатлениями жизни в Мещерском.
Приехали: Федор Алексеевич Страхов, актер Орленев и скопец Григорьев, бывший у Л.Н. в Кочетах.
После завтрака снимали Л.Н. Так же как в Кочетах, он в саду за столом разбирал со мной письма. Подошли и остальные. Толстой стал читать свою новую статью о самоубийствах, над которой он сегодня работал, и мистер Тапсель имел случай снять живописную группу.
Вначале, когда Л.Н. только что сел, он поглядел на меня и, смеясь, тихонько проговорил, намекая на фотографа:
– Я едва удерживаюсь, чтоб не выкинуть какую-нибудь штуку! Не задрать ногу или не высунуть язык.
Но вот все пошли пить чай. Л.Н. остался кончить разборку корреспонденции, я также остался. Он поднял глаза от письма, которое читал.
– Хотя Белинький, – заговорил он, – и недоволен, что я всё говорю о любви да о любви, но я все-таки чем дольше живу, тем больше убеждаюсь, что любовь – это самое главное, что должно наполнять собою всю нашу жизнь и к чему нужно стремиться. Она всё определяет и дает благо. Если есть любовь, то всё хорошо: и солнце хорошо, и дождик хорошо… Не правда ли?
Просмотрев письма, Л.Н. отправился гулять, а за обедом у него разговор с Орленевым о театре. Видимо, они не сойдутся. Орленев никогда не поймет Л.Н. В то время как он придает исключительное значение художественности пьесы, игре, костюмам и декорациям, Толстой ценит, главным образом, содержание пьесы, не придавая значения внешней обстановке спектакля.
После обеда Орленев прочел – с пафосом, но без вдохновенного подъема – стихотворение Никитина. Всем чтение понравилось. Л.Н. прослезился. Орленев тоже был растроган. Ему страшно не хотелось уезжать, но надо было спешить на поезд – в Москву по делу.
Все же остальные отправились в село Троицкое, в Московскую окружную психиатрическую лечебницу – тоже на сеанс кинематографа. Прекрасные лошади были высланы администрацией лечебницы за Л.Н. и его «свитой». Роскошное помещение. Диваны и кресла в первом ряду. Любезнейшие директор и врачи. Масса народу.
Толстой, просмотрев начало программы из пяти интересных картин с натуры, когда начали показывать одну из глупых комических картин, встал и вышел, а мы, его многочисленные спутники, последовали за ним. Ему вообще не хотелось ехать смотреть кинематограф, но он обещал это раньше врачам и не хотел их обидеть, не приехавши хоть ненадолго.
22 июня
Л.Н. слаб. Сделал кое-что по «Мыслям о жизни».
Кониси прислал открытку с японским рисунком, снимок со старинной картины.
– Странно, но выразительно, – улыбнулся Л.Н., после того как довольно долго смотрел на рисунок, где изображена японка, всплескивающая руками над разбившимся кувшином.
В столовую пришел поздно. Там были Владимир Григорьевич, Душан Петрович и скопец.
– Что это вы вырезали, Душан Петрович, из «Нового времени»? – сказал Л.Н., увидав продырявленный номер суворинской газеты.
Тот начал описывать какие-то «еврэйские» плутни.
– Ах, грех это, Душан Петрович! – покачал Л.Н. головой. – Грех…
– Но… что же, Лев Николаевич!
– Нет, грех, грех, грех!.. Обращать внимание на это!.. Я не понимаю.
Пил кефир, взял пустую бутылку и стал глядеть в нее через горлышко. Разговаривает и смотрит. Потом смеясь поманил меня пальцем.
– Посмотрите-ка!
Я поглядел внутрь бутылки: муха карабкается по скользким стенкам вверх, к выходу через горлышко.
– Ах, несчастная! – сорвалось у меня.
– Да, – засмеялся Л.Н., – я тоже смотрел и думал: «Несчастная!» Теперь еще она выкарабкивается, а то совсем вязла. Невозможно было смотреть без чувства жалости.
– Так, стало быть, по-вашему, мух и морить не нужно? – озадачился скопец.
– Не нужно, – ответил Толстой. – Зачем же их морить? Они тоже живые существа.
– Да они – насекомые!
– Все равно.
– Мы так завсегда их морим.
– А я вот этих листов, знаете, видеть не могу.
– Как же от них избавиться-то?
– Нужно делать так, чтобы избавиться от них без убийства: выгонять из комнаты или соблюдать чистоту.
Л.Н. подошел и нагнулся к старику.
– Об этом хорошо сказано у буддистов. Они говорят, что не нужно убивать сознательно.
Он пояснил, что, позволив себе убивать насекомых, человек может себе позволить убивать животных и человека. Владимир Григорьевич напомнил Л.Н., что раньше он не имел такой жалости к мухам и даже утверждал противоположное только что сказанному.
– Не знаю, – ответил Толстой, – но теперь это чувство жалости у меня не выдуманное и самое искреннее… Да как же, я думаю, что, если бы кто-нибудь из детей увидал так муху, то он испытал бы к ней самое непосредственное чувство сострадания.
Скопец заметил, что не все могут испытывать это чувство. Л.Н. согласился.
– Да вот я сам был охотником, – сказал он, – и сам бил зайцев. Ведь это нужно его зажать между колен и ударить ножом в горло. И я сам делал это и не чувствовал никакой жалости.
– А позвольте, Лев Николаевич, – начал старик, – ведь вы сами на войне были?
– Был.
– Были?! – воскликнул тот изумленно.
– Как же, и в Севастополе был.
– В Севастополе были?!
– Был в Севастополе.
И Л.Н. рассказал, как он счастлив, что ему не пришлось убивать, так как, хотя его 4-й бастион и считался самым опасным местом, артиллерия, стоявшая там, была приготовлена лишь на случай неприятельского штурма, которого не случилось, и огня, таким образом, не открывала.
– И великие князья туда приезжали? – спрашивал явно знакомый с историей Крымской войны скопец.
– И великие князья приезжали. У меня был на 4-м бастионе Михаил Николаевич. Да недолго повертелся: ему там невкусно было.
Приехал новгородский корреспондент Л.Н., неоднократно судившийся в связи со своим отношением к «толстовству», Владимир Айфалович Молочников, маленький, юркий, наблюдательный, умный и разговорчивый.
Вечером Страхов читал свою новую статью, основанную на евангельских текстах, о компромиссе и принципе «всё или ничего».