Появлялись в больнице и другие знакомые. Впервые увидел человека, которому убивать доставляло удовольствие и он не скрывал этого. Среди многих его рассказов был и о том, как приговоренный к смертной казни он ждал рассмотрения кассационной жалобы в Верховном Совете. С ним был в камере смертников сосед, тоже ожидавший кассации, но постоянно скуливший от страха, не выдерживавший этого многомесячного ожидания и то и дело повторявший, что лучше он покончит с собой. Но, конечно, ничего не делавший для этого.
- Мне это надоело и однажды я ему предложил — давай помогу. Тут он слегка успокоился, может быть испугался, скулить перестал, но признаться, что до этого просто так морочил голову, тоже не мог. Поэтому вскоре после отбоя разорвали его матрасовку на полосы, скрутили из них веревки и ночью я его повесил на оконной решетке. Он не отбивался. Потом меня разбудили в подъем, увидели соседа, но висел он уже часа три — ничего сделать было нельзя. Я сказал, что крепко спал и ничего не слышал. «Следак» (следователь) мне не верил, говорил, что сам он все соорудить бы не смог, да и вообще такие люди говорят, но не кончают с собой. Но я все сделал так ловко, что доказать ничего было нельзя. Да я особо и не волновался — адвокат у меня был хороший, сомнения в моем приговоре оставались и на «вышак» он не тянул.
Я как всегда с интересом слушал рассказы соседей, некоторые пересказывая мне свои дела тайком (среди больных был «вор в законе», а по понятиям писать жалобы не полагалось) просили меня написать им какое-нибудь заявление или запоздавшую кассацию. Известность моя, как человека странного и постороннего в этом мире росла, но уже день на пятый мне кто-то осторожно сказал: «Ты бы не играл в шахматы с этим». Я не понял в чем дело и сам спросил у моего партнера. Он мне осторожно ответил - «я же польский вор». Потом объяснил, что после оккупации в 1939 году Восточной Польши из ее тюрем воры попали в советские лагеря. Но в Польше общаться с администрацией воры могли свободно, а в СССР это было «за падло». Так он мне объяснил знаменитую войну «воров» с «суками» конца сороковых годов. Было ясно, что он, сидевший с перерывами уже тридцать лет имеет в этой войне внятную «сучью» репутацию. Но в больнице было скучно, мое собственное неприятие любой администрации, которая мне всегда казалась хуже моих соседей, для меня было личным отношением, а не принадлежностью к каким-то понятиям, и я продолжал бы играть с ним подолгу в шахматы, если бы не обнаружил, что из пятидесяти больных я единственный с ним так откровенно и демонстративно общаюсь. И вскоре стало ясно, что хоть с меня спроса нет — я не из этого мира, но если игра в шахматы продолжится, я окажусь в такой же изоляции. А мне хотелось слушать рассказы и всех остальных, а потому, день на пятый или седьмой я не пришел к нему в палату, не позвал выйти в коридор и поиграть в шахматы. Сам он никогда ни к кому не приходил, меня вполне понял, и не просил объяснений. Может быть решил, что меня кто-то «пугнул», и это действительно произошло, но недели через две или три после моего прямого конфликта с вором.
Жена довольно быстро узнала, что я в Казанской больнице и тут же приехала в надежде получить свидание. Но больничный «кум» по фамилии Кандалин (лет через десять его однофамилец служил в Чистопольской тюрьме - «по шерсти кличка») свидания нам не дал, но передал мне от Томы бандероль. В ней по обыкновению был шоколад, бульонные кубики, кажется, носки и вещь довольно странная для тюремной передачи — упаковка из десяти первоклассных шведских лезвий для безопасной бритвы. Понятно, насколько первоклассная шведская сталь отличалась от отвратительных советских лезвий «Нева», которые волосы на щеках сдирали вместе с кожей. К тому же и упаковка и каждое лезвие в отдельности были и внешне так по европейски привлекательны, что слух о них тут же пошел по всей больнице. И тогда ко мне подошел этот вор — немолодой, внешне слабый и действительно больной армянин, с которым до этого мы изредка обменивались парой слов, например, о его болезни, попросил у меня лезвия и сказал: «восемь я возьму себе, пару можешь оставить».
- Нет, - ответил я, - еще этому нищему мальчишке, - показал на кого-то рядом, мы уже были в плотном кругу — я бы лезвие дал. Но у тебя и без того много всего, тебе не дам.
Я не понимал, что это не был личный разговор между нами, а публичное покушение на авторитет вора и его нерушимые права. Он слегка коснулся моей щеки, сказал - «первый раз бью армянина» и ушел, конечно, с моими лезвиями, а я остался в жестком кругу, уже забывших все наши разговоры зеков, только что получивших прямое указание вора. До отбоя все было, как всегда в больнице относительно мирно, но как только был выключен свет, сосед, который до этого тайком просил меня написать жалобу в прокуратуру, сперва что-то бурчал по моему адресу, поддерживаемый другими, а потом жестко почти закричал:
- Чего ты там разлегся, иди ложись к двери!
Это была обычная преамбула уголовной расправы, чтобы потом объяснить по понятиям, никто его не заставлял, сам выбрал себе позорное место. Чаще всего человек, которого еще никто не тронул, чувствуя окружающую его злобу, сам, ожидая, что все равно заставят, идет на указанное ему место. И последствия бывают довольно грустными. Я мог ему жестко ответить, что сам он живет не по понятиям и тайком просил меня написать жалобу в прокуратуру, но решил не обострять обстановку. У меня хватило самообладания ответить:
- Сам туда ложись, если нравится — и хотя указания от вора были получены, что делать дальше соседи мои не могли сами решиться. Ночь прошла спокойно, какой была бы следующая — неизвестно, но после завтрака мне было сказано собираться с вещами. Больничная администрация, конечно, уже обо всем осведомленная, не желала у себя никаких происшествий. Да и лечение моего остеохондроза уже было благополучно завершено. За сутки после конфликта с вором я ни на минуту не потерял самообладания, внешне был совершенно спокоен, но перед этапом, кажется, переодеваясь, почувствовал, что слегка чешется плечо, провел рукой по нижней части шеи, плечу, сзади по спине до лопатки и обнаружил, что повсюду там кожа покрыта мелкими частыми нарывчиками — видимо, результатом успешно скрываемого испуга, биологического страха. Через несколько дней все прошло.
На воронке отвезли меня в пересыльную тюрьму и поместили вопреки обыкновению в камеру человек на сто, на этот раз особого режима. В Казани свирепствовала эпидемия дизентерии, никому свиданий не давали, а главное — не отправляли этапы и тюрьма была переполнена. Многие провели здесь месяц или полтора, откровенно скучали, на прогулку не выводили, к тому же у некоторых подошел срок отовариваться в тюремном ларьке. И хоть у особняков в месяц покупки полагались совсем ничтожные, но на самые дешевые сигареты «Огонек» (их, кажется, выпускали только для тюрем и лагерей) или пачку маргарина все же хватало, но в пересылке и этого не давали. И мои соседи уже постоянно требовали ларек, или немедленную отправку по тюрьмам, вспоминали, как в этапе, недовольные охраной, раскачали «столыпин» до того, что он перевернулся, сами, конечно, поранились, но добились своего.
Сперва у меня были вполне нормальные со всеми отношения, однажды я попросил вызвать меня на прием начальника тюрьмы, уговаривал его поскорее отправить всех по этапам, сказал о растущем напряжении прибавив:
- Вы же понимаете — это особняки, срок у всех лет по пятнадцать, им терять нечего.
- Пока человек жив ему есть что терять, - ответил мне Кузнецов (везло мне на начальников тюрем — однофамильцев, в Калуге, Казани, потом — в Верхнеуральске, может быть им как в семинариях меняли фамилии, назначая начальниками) и потом прибавил — мы из Владимира должны отправить политических в Чистополь, теперь там сидеть будут, и то не можем из-за карантина. А ларьков в этапе, сами знаете, не полагается, да у нас их и нет.
Вернулся я в камеру с неутешительными новостями. Камера по-прежнему бурлила, сотня здоровенных мужиков изнывали от скуки. Через неделю примерно для десятка наиболее злобных из них развлечение нашлось. Им оказался я и мой сосед, не помню уж за что посаженный и, вероятно, как и я не особняк. Он вообще был не из уголовного мира, но зато увлекался йогой и очень любил всем показывать сложные позы — стоять на голове, что было не совсем разумно. Не нужно постоянно демонстрировать свое гибкое изящное тело сотне привыкших к таким развлечениям мужиков. Но главное было не в этом. И он и я были в этой камере, в этом мире посторонними, не защищенными воровскими понятиями. Сложившийся в течение десятилетий тюремный и лагерный опыт, конечно, молчаливо констатирует, что более мощный и наглый сосед в тюремной камере на двоих может одолеть или заставить просить помощи у администрации (например, перевести в другую камеру) более слабого соседа. То же может несколько человек сделать с одним в зоне или в большой камере. Но уголовному миру в целом это не выгодно. Человек попросивший помощи у администрации или опущенный автоматически исключался из этого мира. Его численность и влияние уменьшались. Поэтому своего нельзя было совсем уж безнаказанно затравить. Тот, кто это сделал без достаточных оснований считался беспредельщиком, ему могли, да кто-нибудь обязательно бы это сделал при случае «предъявить», статус его в уголовном мире неизбежно бы понижался. Но мы с соседом были посторонними в этом мире и его понятиями не были защищены. У меня еще не было сложившейся в Верхнеуральске репутации человека постоянно воюющего с администрацией, а потому в чем-то уважаемого и уж во всяком случае неприкасаемого.