— Ну… — отозвался бывший артиллерист несколько растерянным голосом.
— А лётчики! — подхватил разговор ещё один боец. — Я вот шесть классов кончил, решил: хватит. В колхозе работы много было, так я конюшил: и пахал, и сеял, и табун пас. А приятель мой, Мишка, дальше пошёл. До города добрался, с десятилеткой справился, а потом — в училище лётное. В госпитале вместе совпали, бывает же! Меня в руку тюкнуло, а он — с неба на землю: сбили.
— Плохо летать выучился! — съязвил кто-то невидимый; зимняя мгла по-прежнему не позволяла видеть человека.
— Дурак! — отозвался тот, кто работал конюхом. — Зениткой сбили! Так вот, — продолжил он, — меня в руку тюкнуло, пулей, а ему ноги переломало, рёбра да челюсть! У нас, пехоты, обстрел — зарылся в землю и лежи. Бомбёжка — то же самое. А у них куда? Нет, лётчикам тяжелее!
— А мне братишка письмо прислал, — зазвенел вдруг в траншее молоденький голосок. — Ему четырнадцать всего, учиться бы в школе, а он — на завод! Смены у них знаете, по сколько? Двенадцать часов! А на обед что дают, знаете? Щи, где капусты не найти и мяса не бывало, а если картошка попадётся, то праздник, и кусок хлеба чёрного! Кусок на ладошке помещается, и муки в нём — меньше половины: то жмых, то трава. А он пушки делает! Пацан! Пушки! Пишет, живот надсадил, детали тяжёлые, а работать всё одно: надо! А тут ещё заказ срочный с танкового завода пришёл: пушек на самоходки нужно больше. Так он уже неделю дома не ночевал! У станка спит! Пацан! Кому тяжелее?
— Да-а!..
— Ну-у!..
— Эх-х!..
Заворочались, закрякали, запереживали в темноте солдаты. Кто-то вспомнил сестру, оставшуюся с ребёнком, кто-то — жену, оставшуюся с двумя.
И вдруг раздался ещё один звонкий голос:
— А вы представьте, как тяжело сейчас моей маме! Она врач-педиатр. До войны она лечила детей, а сейчас работает в госпитале и каждый день помогает выздороветь раненым. У нас нет отца, и я у неё единственный сын. Был. Теперь у меня есть брат и сестра. Моя мама усыновила двух ленинградских детей. Их вывезли из блокадного города еле живых. Теперь каждое утро она собирает их в школу, во второй класс, днём прибегает на полчаса домой, чтобы покормить их и сказать, что она с ними, потому что они боятся, что снова останутся без мамы. А потом мама снова бежит в госпиталь. А там пехотинцы, артиллеристы, танкисты, лётчики, моряки… Ночью у неё тоже бывает дежурство и, если выпадает свободная минутка, она пишет мне письма, где говорит, что у неё всё замечательно. А сама, я знаю, сама она переживает: как я здесь, жив ли, не устал ли, копая окопы, не потерял ли я шарф и варежки, которые она связала мне перед отправкой на фронт! А утром она приходит домой, кормит ребят и ведёт их в школу. И — снова в госпиталь! Потому что у тех, кто там лежит, тоже есть мамы, и они надеются на неё, что она поможет!
Голос сорвался, и в траншее наступила тишина, нарушаемая свистом ветра.
Потом все услышали сержанта.
— Штыки все примкнули? — глухо спросил он. И добавил: — Как до этих, — и все поняли, до кого, — как до этих дойдём, коли и бей. Бей и коли.
МА-МА
Рассказ
Над Найдёновым почти весь полк смеялся. Но, смеяться-то смеялись, а многие минутку-другую улучали, чтобы к этому самому Найдёнову пожаловать и что-нибудь гостинцем принести: сухариков, сахарку, а то и вовсе редкой — однако чего только на фронте не бывает! — карамели.
Прославился Найдёнов в полку не сразу. И среди бойцов появился не с первого боя — пристал, когда отступали. Его и брать сперва не хотели — старик, пятьдесят ещё в тридцать седьмом стукнуло, возраст непризывной. Но тут конь у начштаба захромал — подкову о камень сбил, и Найдёнов — чего только у него по карманам ватника старого, да в таком же затёртом сидоре, иначе мешке заплечном, не нашлось! — подкову в пять минут обратно поставил. Конь не шелохнулся — сразу чужака принял, хоть и слыл в полку самой своенравной животиной: не то чтоб к себе подойти, мимо пройти не давал — кусал, если дотягивался.
Начштаба тогда спросил:
— Что ещё умеешь?
Не у коня, известно, спросил, у Найдёнова.
Тот плечами пожал:
— Всего помаленьку.
Так и остался при штабе.
Оформили его связистом, звание дали солдатское: красноармеец.
С осени сорок первого до конца сорок второго прослужил Найдёнов в полку — простой солдатской жизнью. Три начальника штаба при нём сменились, четыре командира полка, да и сам полк не один раз обновлялся — и отступали, и наступали, и в обороне стояли — всякое бывало. И всегда Найдёнову дело находилось, а не находилось — сам находил: обрыв провода под огнём фашистским исправить надо? — исправлял. Донесение к окружённому батальону доставить, когда уже четверо из посланных полегли? — доставлял. Раненого с поля боя вынести? — выносил. Сапог у напарника прохудился, а старшины с запасом нет? — сам латку ставил. И махоркой последней делился, и газеткой… А когда командир дивизии в полк без приглашения явился и никто побеспокоиться не успел, самовар с кипятком неведомо откуда а принёс: вот, мол, побалуйтесь чайком, товарищи командиры.
Как всё успевал?
Неразговорчив, правда, был. Ну, так не у всякого на войне душа к разговорам лежит…
В самом начале сорок третьего отбил полк у немцев нашу деревушку. От неё и печей не осталось — всё фрицы взорвали. Взорвали, да дёру! Ну, полк вдогонку — ещё одну деревню взяли, с ходу-то. Там фашисты тоже похозяйничали, но сжечь да взорвать успели не всё — постреляли только. Всех. Всех, кто из жителей в деревне оставался: стариков со старухами, женщин с детьми — поиздевались ещё над телами, известно же: гады!
Найдёнов по деревне освобождённой связь тянул — катушку с проводом раскручивал, да у палисада одного, танком поваленного, остановился.
За палисадом дом пустой с окнами битыми, у дома бойцов — полтора десятка: судачат, галдят, — шумят, в общем.
— Что такое?
Глянул Найдёнов — сердце захолонуло: у крылечка, на снегу, женщина лежит — без одежды почти, молодая и… красивая была бы, да вся пулями пробита, в крови вся. Фашисты по ней стреляли. А она собой дитя укрывала. Да ладно так укрывала — все пули ей, а пацану — нисколечко.
Мальчишечка рядом с телом стоит — будто не видит ничего, не слышит будто. Махонький сам: год-то есть, а двух — ещё не стукнуло.
Зовут его бойцы, каждый по своему, а он не отзывается: встал — застыл.
— Ваня… Стёпа… Лёша… Оська… — Ни к кому не идёт.
— Сёмка, — Найдёнов позвал. Наугад сказал: — Сёмка.
Дрогнул мальчишка, глаза распахнул и шагнул. К Найдёнову. Руки навстречу протянул:
— Ма…Ма…
Других слов, ясно, не знает.
И вот тут плакать бы надо, а, глядишь ты, смех пошёл.
Стоит солдат Найдёнов: валенки размера сорок пятого, шинель полами до земли, шапка со звёздочкой на брови надвинута, шестой десяток солдату, старик сам, усы колючие, щетина отросла — бородой кажется, и вот: мама.
И куда тут деваться?
Бросил Найдёнов катушку со связью, шинель скорее распахнул — принял пацана к телу, чтобы теплее…
Командир за связь, за её отсутствие ругать не стал. Сперва, правда, и матернуться думал, а мальчишку увидел — враз оттаял:
— Иди-ка сюда, — руки протянул. — Иди…
Обвил мальчонка шею Найдёнову своими ручонками да как зальётся в голос:
— Ма-ма! — испугался, что отнимут сейчас.
Майор и растерялся:
— Кто-о?
В тыл пацана не отправили — не успели. Фашисты полк от дивизии отрезали, штаб полка в окружении оказался. Двое суток наши отбивались: до последней гранаты, до последнего патрона. Потом захваченным у фрицев оружием сражались, благо того было — во все стороны смотри. Да в штыковые ещё сколько раз ходили, врукопашную.
Найдёнову врукопашную биться не довелось — не пустили. Комполка приказал за малышом смотреть. Найдёнов на того все портянки свои спустил, рубашку нательную опять же… Ну, а что с пацана возьмёшь, коли ума на год с небольшим ещё? Только и позовёт: «Мама!» — а как подбежишь, уже сырой — уфурился.