— Я вам ещё и Фергану вспомню с Ташкентом! — грозил, бывало, под горячую руку отделённый.
В тот раз под горячую руку никто не попал, не до того было. Ближе к ночи ротный приказал от каждого взвода выдвинуть в поле боевое охранение: подобрать солдат поразумнее, поглазастее — серьёзных.
Выбор взводного пал на Кузьменко.
— Во! — показав большой палец правой руки, одобрил действие лейтенанта отделённый.
— Разрешите, товарищ лейтенант, — подскочил к взводному Вилен. — Я с Кузьмой! То есть с Кузьменко!
— Товарищ командир, лучше я! — тут же выдвинул свою кандидатуру сержант.
Взводный подумал и решил про Вилена:
— Всё равно когда-нибудь надо ему бойцом становиться.
— Только у меня лопатки сапёрной нет, — тут огорошил сын учителя. — Сломал…
— Мать твою, ростовскую… — начал было отделённый, но Вилен его перебил.
— Я москвич, товарищ сержант, вы же знаете!
— И мать столичную! — закончил сержант.
В итоге в секрет Вилен отправился с лопаткой отделённого — полз сразу за Кузьменко, постоянно тычась головой в подошвы его сапог.
Яков помнил слова сержанта: «Отползёте метров на сто, отроете окопчик и ховайтесь там — наружу нос только с глазами. Не курить, не балакать. Дрыхнуть захочется, утром отоспитесь, когда назад вернётесь! Ежели что, одного ко мне, другой на месте остаётся. Если никак, первыми открываете огонь, но чтоб не думать про вас, сосунков, что сами сдались. У меня в отделении никого из таких не было. Никогда! Понятно?»
Окопчик Кузьменко рыл в одиночку. Вилен, выставив перед собой винтовку, напряжённо вглядывался в темень и тишину, суетливо протирал очки. Бельчонок, ни за что не оставшийся в лесу, с ротой, следил за тем, как летит земля, из растущей прямо на его глазах ямы — сидел в шаге от Кузьменко.
Потом они смотрели во тьму в четыре глаза — Вилен и Яков; бельчонок прикорнул на поле шинели Кузьменко, закинутой на бруствер — свернулся в клубочек, закрыл хвостом нос и спал.
Вилен всё порывался что-то сказать, но сдерживался, подтыкаемый в бок кулаком Кузьменко — сопел и опять тёр стёкла очков. Но за полночь не выдержал, зашептал с присвистом:
— Кузьма, давай подремлем! По очереди!
Кузьменко подумал и согласился: вдвоём дежурства не выдержать, всё равно в сон склонит — хуже, если двоих за раз.
Договорились спать так: один считает до тысячи и будит другого. Потом наоборот.
Первым остался на посту Кузьменко. Вилен свернулся калачиком у его ног и моментально засопел.
Ночь была безветренная, но тёмная. Облака, сошедшиеся на небе ещё днём, так и не разбежались никуда, остались на месте. Да и ладно! Хорошо хоть дождь не пошёл. А мог бы — конец сентября как никак! Сухая трава шелестела мелко — в поле шла своя незаметная человеческому глазу жизнь: бегали мыши и кто-то ещё.
— …Девятьсот девяносто девять, тысяча! — прошептал Кузьменко и легонько толкнул в плечо Вилена. — Просыпайся, соня! Твоя тысяча!
— Ага! — прошептал напарник, широко зевнул, потянулся. Спросил: — Тихо? — И, не дождавшись ответа, забубнил под нос: — Один, два, три, четыре…
Под это счёт Кузьменко и заснул. В колхозе он трудился в овощеводческой бригаде, и приснились ему морковь да свёкла. Будто сорняк их глушит. Дёргал Кузьменко траву — полол бесконечные гряды, думал, конец скоро делу, а голову поднял и обомлел: трава сорная, что фашисты, рядами на него наступает. И нет никого рядом с Кузьменко из товарищей, один только бельчонок с лапой перевязанной стоит рядом и цокает досадливо:
— Цок-цок! Цок-цок!
Если бы не это цоканье, не видать было бы Кузьменко нового дня!
Открыл Яков глаза: Вилен, носом в бруствер уткнувшись, спит-посапывает, а бельчонок, столбиком стоит, смотрит в туман сырой, на поле лёгший, нервничает — хвостом дёргает и…
— Цок-цок! Цок-цок!
Голоса чужие, расстоянием приглушённые, Кузьменко сразу разобрал: фрицы! Тряхнул Вилена, что куль с мешком:
— Ты, твою! — по-сержантски залихватски не получилось, сказал как есть — злым шёпотом. Приподнял начинающего что-то соображать товарища, метнул его из окопа по направлению к нашим, приказал: — Доложи, что немцы! Что много! — Не глядя, но представляя, как Вилен ползёт сейчас к лесу, лицом в землю, задом к солнышку, передёрнул затвор, однако стрелять не стал — аккуратно положил винтовку, снял с пояса пару гранат, приготовил их. Попросил бельчонка: — Слезь-ка в окоп! — Сам взял, непослушного, в руки, спустил на дно ямы. — Сиди тут!
Бельчонок не послушался — выскочил наружу, снова встал столбиком, цокал, нервно подёргивал хвостом.
Тени впереди возникли неожиданно, шагнули, не видя, к Кузьменко. Он не стал стрелять, а, одну за другой, метнул обе гранаты, схватив зверька, осел с ним в окоп, после того, как грохнуло — два раза! — вскочил на ноги, схватил винтовку и, не целясь, выпустил в туман всю обойму.
Сзади топали десятки ног. Орали «Ура!» Кричал ротный: «Вперёд, орлы!» Гремел отделённый: «Твою, архангельскую!» И пули! Пули свистели во все стороны!
…На другой стороне, уже не в окопах, а во вражеских траншеях, брезгливо утаскивая трупы, одетые в чужие шинели, в ближайшую болотную яму, Кузьменко понял: злость прошла. Понял: жив. Понял: цел и Вилен, чёртов очкарик! Цел бельчонок — сидит в кармане, наружу не кажет и носа — нашёл кусок сахара, засунул его за щеку и уминает с хрусткотком. О своих убитых и раненых старался не думать: война! Тем более, считал, что сделал всё как надо. И ротный хвалил, и взводный, и сержант, по плечу похлопав, спросил:
— Каково?
— Так! — ответил Яков.
— Ну-ну, — кивнул отделённый.
Через полторы недели Кузьменко нашил на погон лычку — стал ефрейтором: старшим солдатом. Через месяц принял отделение.
Бельчонок остался в лесу.
Вилена ранило, Кузьменко сам перевязывал ему раны: плечо и бок — отправлял в госпиталь, просил писать, но не получил и строчки. Ранило самого Якова. Тоже лежал в госпитале. В свой полк потом не попал.
После войны, вернувшись в родную Сибирь, продолжал работать в колхозе. Выйдя на пенсию, переехал на Урал — к дочери и внукам. Любил ходить в лес, благо идти до него было — пять минут. Потом, правда, стало и шесть, и семь минут, и десять… Последние разы ходил так: полчаса туда, полчаса обратно.
…Я тоже был в том лесу. Меня водил внук Кузьменко. Улыбался:
— Хочешь, чудо покажу?
Свистнул манком, которым охотники обычно подзывают уток. На этот звук на небольшую поляну с окрестных деревьев буквально ссыпалось полтора десятка белок.
Внук полез в карман, достал оттуда угощение — большей частью обыкновенные семечки — и сыпанул в траву. Глядя, как белки хватают корм, показывал:
— Этого Виленом зовут. Вон тот, отдельно стоит, ротный. А вон этот, самый наглый, видишь, горсть семечек схватил и ругается ещё, сержант Рыжий — мать его, челябинскую. Дед так говорил.
ПОГИБ В БОЮ
Рассказ
Комья мёрзлой земли, выбитые чужими пулями, больно ударили по правой щеке и Тихон, закрыв от страха глаза, сполз на дно траншеи.
За взводного вот уже вторую неделю у них был сержант Баранов, бывший отделённый Тихона. Знал он много, умел тоже немало — воевал так, будто всю жизнь с рождения самого этим и занимался: успевал всё и везде. Вот и сейчас появился рядом, будто и не был только что на левом фланге у единственного во взводе пулемёта, спросил:
— Ранило? — Сам и ответил, приглядевшись: — Царапины! — Приободрил: — Посиди чуток, отойди, да снова поднимайся. Не оголяй фронт!
За треском выстрелов и свистом пуль звуков, издаваемых сапогами сержанта, Тихон не услышал. Был Баранов — и нет его. А и был ли? Может, привиделся?
Не открывая глаз, он тронул щёку рукой и ойкнул. Показалось: ошибся сержант, не царапнуло Тихона — ранило. Волной какой-то неописуемой радости прокатило от живота к горлу: можно в медсанбат, а там, глядишь, так и в госпиталь — отлежаться.