Так и шёл председатель в деревню — мысли в клубочек то сматывал, то разматывал — прикидывал, как лучше одно сделать, да другое, чтобы третье не пострадало: крыша у коровника прохудилась — часть людей туда бы надо, тоже до дождей успеть, ещё навоз вывезти под рожь, тоже люди нужны, если под дождём возить придётся, простыть недолго…
Шёл председатель — не заметил, что в кустах придорожных двое ребят притаились. Один Фимка-ленинградец, другой — Митька, Фимкин одноклассник.
Мальчишки, когда начальник их миновал, на дорогу выбрались.
— Понял? — Фимка спросил.
— Чего в третий раз повторять? — Митька возмутился. — Ну, хочешь, скажу ещё? — И, не дожидаясь просьбы, затараторил: — Забежать к твоей матери, сказать, что ты у меня ночевать остаёшься, для виду учебники прихватить, чтобы не сомневалась. Всё? Всё! Фи-им, — протянул Митька жалостливо. — А может, я всё-таки с тобой?
— У тебя мать на ферме в ночь? — упёр руки в бока Фимка.
— В ночь, — вздохнул Митька.
— Младших у тебя сколько душ? — ещё один вопрос Фимка задал, имея в виду младших Митькиных сестёр и братьев.
— Четверо, — горше первого вздохнул Митька.
— Кто их кормить будет, пока мать на работе? Кто пелёнки сменит? Кто по хозяйству управится? Кто в доме старший? — надавил Фимка. И закончил: — Ты там нужнее. Иди. Помог уже.
Помощь Митькина заключалась в двоенном спичечном коробке с тремя спичками, — костёр на ночь разжечь для света и, когда отдохнуть, для тепла, — да в паре сухарей — Митька от обеда сберёг, хотел сперва маленьких побаловать, потом Фимке отдал.
И — расстались. До утра.
И для взрослого человека картофельный клинышек показался бы немаленьким, но хорошо, темнеть начало — не так видно сколько копать.
Фимка выбрал из оставленных лопат ту, что показалась легче по весу: провёл рукой по черенку — хороший, без заусенцев, отполированный чужими ладонями, сплюнул в сторону, вдохнул полную грудь сентябрьского прелого от картофельной ботвы воздуха, выдохнул и решительно вонзил штык лопаты под первый куст. Картофеля там уродилось богато: с мелочью вышло сразу пол-ведра. Второй куст не порадовал: ботвы на рубль, а картошки — на гривенник. Только после третьего куста ведро, в которое Фимка складывал картофелины, оказалось полным. Но Фимка торопиться не стал, выкопал и четвёртое гнездо — ведро получилось с верхом, солидно; правда, в мешке вся солидность пропала — что одно ведро для мешка? Для мешка пять вёдер требуется.
Впрочем, считать будущие вёдра и разглядывать первый мешок Фимка долго не стал. Его ждал пятый куст, шестой, седьмой, второе ведро… За спиной осталось, наверное, больше десяти мешков, когда он понял: стемнело так, что в выкопанном картофельном гнезде не видно картошки. То есть, картошка, понятно, была, но увидеть её глазами не получилось — только руками, наощупь.
Фимка запалил первый костёр. Хворост — сухие сучья и ветки — он натаскал из остатка вырубленного когда-то леса, лесополосы, что шла рядом с дорогой и заворачивала на поле, прикрывая посадки от буйных ветров. Чтобы костёр разгорелся с одной спички, пришлось ободрать берёзу. Немного, но… Фимка жалко было дерево, он даже прощения у него попросил. Костёр, на счастье, взялся сразу: огонь жадно ухватился за бересту, затрещал тонкими ветками, облизал толстые — и пламя полыхнуло в полнеба.
Потом были другие костры. Чтобы не тратить драгоценные во время войны спички, Фимка запаливал кучи хвороста с помощью головёшек.
Собирать костры и разжигать их было для Фимки роздыхом. Спину от работы свело и выпрямляться, чтобы отнести ведро к мешку, высыпать в него картофель, было очень больно. На правой руке скрючивало средний палец — так, что приходилось разгибать его левой рукой. Ещё очень сильно шумело в голове — иногда цветные круги проплывали перед глазами. Фимка понимал: это от голода, но два Митькиных сухарика берёг до последнего, вдруг потом уж совсем плохо станет. А свой кусок хлеба, маленький, тоненький, что дала после обеда в деревне мать, он съел ещё когда вернулся на поле: требовались дополнительные силы, чтобы взяться за лопату, начать дело, которое задумал после того как прочитал письмо отца. Да, конечно, можно было бы — в любом костре! — испечь картошку, но… Картофель был не своим — колхозным. Кроме того именно этот картофель есть Фимке не полагалось. Почему? — Фимка улыбался, представляя себе, что будет, когда всё закончится.
Таким его и нашли колхозники — с улыбкой на лице, в борозде, на куче ботвы, укрытым пустым мешком.
Председатель спешил: сам бежал, насколько позволяла одна живая да другая — деревянная, перевёрнутой бутылкой — нога, и колхозников поторапливал. Небо, тёмное с ночи, осталось таким и поутру: солнышко не вышло, скрытое облаками, а с севера — все видели! — ветер гнал чёрную тучу.
«Замочит, растудыть!» — переживал председатель и ахнул, когда достучал до поля.
Впрочем, ахнули и до него — скорые на ногу пацаны прибежали первыми.
А с чего ахать? Да было с чего! Весь клинышек с картошкой, что с вечера оставался покрытым торчками кустиков, виделся теперь убранным. На поле стояли крепкие пятивёдерные мешки, ещё не связанные по горлышку, для того, чтобы картофель дышал. Тлели костры — около десятка, цепочкой во всю длину клина.
«Кто? Что? Как? Когда?»
Фимку добудиться не смогли — восьмилетний пацан, эвакуированный из Ленинграда ещё в сорок первом, зимой, повезло так его семейству, уработался до потери сознания. Растирали самогоном, что запасливый председатель всегда носил с собой в солдатской фляжке, в том числе и для медицинских целей. Кто-то влил в рот немного молока — заставили сглотнуть.
Когда Фимка застонал, радовались все и снова ахали, когда, наконец, услышали Митьку, и долго ещё не верили, что восьмилетний пацан решился на такое дело и действительно всю ночь трудился на колхозном поле.
А председатель командовал, матерясь в полный голос, но больше ругая не других — себя, за то, что сам, мужик, не нашёл сил сделать то, что сделал мальчишка.
Когда загрузили обе подводы, на одну положили и Фимку. Он уже мог смотреть, но ещё не говорил — молча смотрел, как бабы вяжут мешки с собранным им картофелем, взваливают их на плечи подростков и те, с мешками, согнувшись, тяжело шагают в сторону деревни. Бабы брали мешки вдвоём. И тоже несли. За своими детьми.
Дождь хлынул, когда весь картофель был в амбаре.
«Повезло! — выдохнул председатель и, стянув с головы белую от пота и соли пилотку, в которой проходил бессменно два полевых сезона, обтёр лоб. Затем, смахивая непрошенные слёзы, провёл пилоткой со лба до подбородка. — По-вез-ло!»
Письмо Фимкиному отцу писать сначала хотели всем классом, а после того всей школой. Хотел написать и председатель, чтобы от колхоза, но доверили Митьке. Как лучшему Фимкиному другу. С тем, чтобы потом всем деревенским под написанным расписаться.
«Здравствуйте, Семён Исакович! — начал Митька на листке, аккуратно вырванном из ученической тетрадки. Тетрадь ему, ещё довоенную, дала из своих личных запасов учительница. — Вы меня не знаете, но я вас знаю лучше некуда, потому как ваш сын — Ефим Семёнович — мой лучший друг. А ещё он теперь герой, прямо как и Вы…»
Дальше Митька, как мог, рассказал Фимкиному отцу про уборку картофеля, начав не издалека, а прямо сразу — с того самого момента, когда дед Захар Силыч про близкую непогоду сообщил. Не смог Митька и про председателя смолчать, как тот митинг открывал, просил — не требовал — на поле выйти.
Особое место в письме парторгу эмтээсовскому досталось. Это ведь он про такое сказанул, что каждая картофелина, убранная в колхозе, это пуля, выпущенная на фронте по врагу.
— Эт-как? — кто-то из деревенских тогда не понял.
Парторг объяснил:
— Рабочий на заводе патроны делает. Он не на земле трудится. Ему ту же картошку из колхоза привозят, чтобы он пообедать мог. Картошку съел — силы набрался, силы набрался — сделал патрон. А патрон куда? На фронт: командиру — в пистолет, стрелку — в винтовку, пулемётчику — в пулемёт.