А дела у Аверьяна Минича резко пошли в гору: в последнее время взад и вперёд сновали по тракту военные — пыль не успевала осесть на обочинах; коляски, двуколки, тарантасы так и мелькали в воротах, всадники, звякая шпорами, спешивались у привязи; унтер-офицеры, поручики, подпоручики, вестовые, интендантские чины и их вороватые денщики... Успевай только — принимай гостей, торопись потчевать — да с поклоном, с улыбочкой расстарайся, и с графинчиком для господ не медли, неси, не спрашивай, господа любят откушать в дороге водочки, похрустеть грибочком. Офицерство — публика властная и раздражительная; не угодишь, корчмарь, тут тебе без долгих разговоров и в морду, и не ропщи, хоть перед тобой молокосос-корнетишко, пороха не нюхавший, а хоть и степенный вояка, с усами и крестами; одна у обоих повадка — плюнуть да растереть; попробуй-ка посетуй, что нанесли в корчму навоз на каблуках, попробуй-ка запрети им в сапогах на постель, попробуй забудь их лошадям овса насыпать — так ухватят за грудки, что не сыщешь после от рубахи пуговиц... Но это, верно, не про нашего корчмаря сказ. И зелёные корнеты, и те, у кого грудь в крестах, Аверьяна Минина как будто побаивались: если и случалось что не так, на словах выговаривали, а рукам воли не давали. Однако выговор — тоже непорядок. Всюду следует поспевать. Покрутился Аверьян Минич денёк-другой, выбился из сил, и так и сяк прикинул в уме, и взял в корчму на сезон полового с кухаркой. Ольга была тому несказанно рада, ибо могла теперь пользоваться кое-какими свободами, не взваливая всю работу на плечи отца. Аверьян Минич хорошо понимал её радость — вездесущая молва уже донесла до него, что Ольга вечерами встречается с молодым Мантусом; он и сам вроде бы догадывался — не без глаз. И хотя особой радости это открытие ему не доставляло, он препятствий чинить не стал. Конечно, внимание молодого барина к Ольге делало Аверьяну Минину честь, да ведь и Ольга была царица — это понимал всякий, кто хоть раз её видел. Ольга и сама могла бы многим оказать честь, даже и повыше дворян Мантусон ступить, а возможно, она давно уж и стояла выше и раздумьях Аверьяна Минина... Однако лучше, чем он, о том вряд ли могла знать. Скрытности величайшей был этот человек, и если имел какие-то тайные помышления, то оставались они действительно тайными, во всяком случае, до тех пор, пока сам Аверьян Минич не находил нужным их объявить.
С того чудесного вечера, когда Александр Модестович и Ольга открылись друг другу, не проходило и дня, чтобы они не увиделись. Чаще всего они встречались у пруда в условленный час, иногда совершали прогулки верхом или катались на лодке по Двине, временами уединялись на заросшем камышом островке, или в уютной заводи за стеной осоки, или где-нибудь у берега в ниспадающих к воде ветвях плакучей ивы. Если погода случалась ветреная, не располагающая к прогулкам по реке, Александр Модестович и Ольга ходили в лес. Посреди дубравы они облюбовали себе вековое древо и, привязав к одной из его ветвей качели, могли на этих качелях просиживать часами, разговаривая без умолку о том о сём, или же, напротив, могли покачиваться в молчании, прислушиваясь к шуму ветра в листве, внимая пению птиц и думая друг о друге. О чём-то постороннем думать они уже просто не могли. После третьей пли четвёртой встречи у Александра Модестовича не осталось в голове ни одной сколько-нибудь серьёзной, не связанной с Ольгой, мысли. Он уже не представлял себя без Ольги, он вдруг понял главное: всё, что было в его жизни прежде, — все усилия, какие он совершал, желая чего-то добиться, все учения, какие он постигал, все раздумья, какие постепенно прозревали его разум, и всё усовершенствование его личности, над которым трудились и он, и его близкие, и его учителя (от гувернёров до Нишковского и Снядецкого в Вильне), — всё это было ради того, что происходило с ним сейчас, это было ради любви его. Каждое знание, каждое новое совершенство, каждое впечатление, нашедшее своё место в палитре других впечатлений, было для него очередной ступенькой в лестнице, восходящей к перлу мироздания — к любви. И теперь, когда Александр Модестович это понял и окончательно прозрел, он готов был отдать жизнь за свою любовь, а так как он думал, что отдать жизнь — это самое большее, чем может пожертвовать в свете человек, то он и не сомневался, что все прижизненные испытания ему подавно по плечу.
Несомненно, Ольга была простушка, хотя и наделённая от природы крепким разумом — таким, что даже в свои семнадцать лет имела немалые способности к самостоятельному здравому суждению. При некоторой своей молчаливости она могла немногословно и умно ответить и на сложные вопросы, над которыми призадумается и попыхтит даже человек более почтенного возраста и положения. Однако недостаток образования сказывался в ней иногда довольно явственно. Так, например, Ольге неведомо было, где находятся Германия, Италия или Швеция; Ольга не видела ровно никакой разницы между Австрией и Австралией; она полагала также, что турки совершают свои набеги из Египта, ибо слышала где-то краем уха, что Наполеон воевал с турками во время своего египетского похода; Константинополь же, по разумению Ольги, — было древнее название Киева. Александр Модестович приходил в умиление от рассуждений Ольги о больших городах, в которых ей ни разу не допелось побывать, но о которых она читала и изображения которых видела на картинках, по большей части лубочных, не очень чётких. Как-то, выспросив у Александра Модестовича, действительно ли Вильня и Санкт-Петербург целиком выстроены из камня, Ольга всерьёз поразилась: отчего земля выдерживает такую тяжесть, отчего не проминается... (Здесь приведены лишь некоторые особенности её географических познаний, но можно не сомневаться — подобным же образом она была осведомлена и в истории, и в астрономии, и в прочих областях человеческого знания). Однако было бы, по меньшей мере, странно, если бы девушка, постигавшая премудрости мира из поварни при корчме, вдруг обнаружила к семнадцати годам осведомлённость в науках на уровне хотя бы гимназического курса. Александр Модестович понимал это и прилагал все усилия к тому, чтобы каким-нибудь неосторожным словом или улыбкой, могущей показаться насмешкой, не обидеть Ольгу. Александр Модестович в этом смысле держался с ней осмотрительно. Но всё-таки Ольга временами чувствовала их неравенство, и ей не всегда удавалось скрыть, что она тяготится этим. К образованным людям, — так и к Александру Модестовичу, — она относилась с особой почтительностью. Иногда, называя Александра Модестовича господином студентом, она (весьма трогательно) просила научить её, хотя бы немного, каким-нибудь наукам. Александр Модестович был этому очень рад и, не откладывая, принимался за дело. Он начинал с азов первой пришедшей на ум дисциплины. Но всякий раз его маленькие лекции уже через четверть часа становились всё менее вразумительными, и он всё более путался в объяснениях, так как Ольга с той же почтительностью льнула к нему и склоняла ему на плечо свою восхитительную головку и осыпала его ласками, вряд ли вникая в смысл его слов. И когда уже Александр Модестович пускался в ответные нежности, лекции его угасали совсем.
Александра Модестовича не очень огорчало отсутствие у Ольги сколько-нибудь заметного, помимо умения читать и писать, образования; он прекрасно представлял, сколь наживной характер имеет эта роскошь. Он на примере Ольги мог видеть, сколь не вредит скудость образования общему впечатлению, когда у человека с избытком других достоинств — ума, кротости, простоты, чувства такта, внешней привлекательности, наконец. Кроме того, Александру Модестовичу из истории было известно немало случаев, когда особы более знатные, нежели Ольга, оставляли желать лучшего в области своих познаний, — Софья Фредерика Августа Анхальт Цербстская[24], например, до того момента, как сделалась великой княгиней, была обучена лишь светским манерам (что только с большой натяжкой можно отнести к образованию), лютеранскому катехизису и французскому языку, и до конца жизни, несмотря на обширные, уже самостоятельно приобретённые знания, матушка-императрица писала с ошибками, независимо от того, к услугам какого языка она прибегала — русского, французского или родного ей немецкого... Впрочем, подобные размышления посещали Александра Модестовича не часто: может, всего раз или два. Ум его более занимали достоинства Ольги, некоторые из которых здесь уже назывались. Пояснения же о недостаточном образовании или полном отсутствии оного, признаемся, скорее рассчитаны на читателя недоверчивого и въедливого, на того, кому до сих пор не открылось таинство любим, и на того, кто не знает, что любовь — богиня, у которой, как у Фемиды, завязаны глаза (над этим сравнением не стоит ли призадуматься? Не сродни ли любовь правосудию?), равно как и на того, кому не известно, что серебро не перестанет быть серебром, если грубому слитку его посредством переплавки придать некую изящную форму...