Недолюбливая гувернёра, Александр Модестович умел, однако, скрыть своё чувство. А может быть, ему это только казалось, что умел; может быть, мосье Пшебыльский, человек более опытный и потому более проницательный, нежели Александр Модестович, предполагал и даже знал наверняка о затаённой к нему неприязни, может быть, мосье Пшебыльский к своим тридцати семи годам уже достаточно освоил мастерство притворства. Пожалуй, это так и было, ибо наивно полагать, что за годы скитаний по столичным салонам человек его натуры и ума, с его же слов, немножечко волокита, отказавшись от всевозможных соблазнов, сумеет сохранить простосердечие, прямодушие и легковерность мелкопоместного дворянчика, никогда не выезжавшего за пределы своего поместья. Очень сомнительно! Скорее можно увериться в обратном: человек его внешности, — а он вовсе не напоминал облизанный пряник и наверняка пользовался взаимностью хорошеньких столичных штучек, — и при его огорчительной бедности всенепременно должен был поднатореть в разнообразных кулуарных хитростях и лицедейских уловках, и должен был научиться в совершенстве владеть своим лицом, своим голосом, жестами, он должен был постичь неписаную науку светского обхождения и науку, законы которой пишутся между строк, — науку интриги. Так, человек, вполне искушённый в умении строить каверзы, мосье Пшебыльский однажды как будто нарочно спровоцировал у Александра Модестовича реакцию, какая даже самому невнимательному зрителю могла пролить свет на затемнённую сторону их взаимоотношений. В один из тёплых апрельских дней семейство Мантусов, гувернёр Пшебыльский, кое-кто из гостей (был тогда и лекарь Либих наездом) пили на открытой галерее чай, вкушали разные варенья, любовались видом парка, цветочных клумб, переговаривались о том о сём: как всегда, о французских завоеваниях, о большом военном гении маленького императора, о злоключениях наследника французских Бурбонов, затем — об увеселениях русского императорского двора, о красивых фрейлинах императрицы и вообще о красивых женщинах (на кухне Мантусов умели варить варенье). И тут мосье Пшебыльский упомянул Ольгу, дочку корчмаря, и в связи с Ольгой сказал, что красивая женщина — это богатство нации, что красивая женщина — это праздник в сердце и томление в душе. Александру Модестовичу понравились эти слова, но одновременно и насторожили его. Александру Модестовичу не понравилось, что произнёс их Пшебыльский. А мосье тем временем досказал: экая нечаянность, господа, плутни матушки Природы — облик Афродиты, прекрасный, одухотворённый, достался всего-навсего тёмной мужичке. От этих презрительных слов Александр Модестович как будто вспыхнул, и многие это заметили. И неприязненный взгляд, брошенный на говорящего, не укрылся от самого говорящего. Этим, впрочем, инцидент и исчерпался... Александр Модестович промолчал, хотя из разговоров прислуги отлично знал, что премного просвещённый гувернёр сил не жалеет, домогается расположения «тёмной Афродиты». Однако разговоры эти были всего лишь молвой. А разве прилично человеку с честью изобличать бесчестного, ссылаясь на одну только молву?
По крайней мере, внешне в отношениях между Александром Модестовичем и гувернёром с того памятного чаепития ничего не изменилось. Молодой Мантуе и Пшебыльский были по-прежнему вежливы один к одному, время от времени перебрасывались парой фраз за чашечкой кофе, случалось, касались друг друга локтями у книжных шкафов, бывало, мосье интересовался, какое новое животное удостоилось внимания досточтимого медикуса, а, в « вою очередь, досточтимый медикус, узнавая потрёпанный томик в руках у мосье, любопытствовал, какие из мыслей Никколо Макиавелли тот занесёт в свою книжицу... Впрочем, с приходом тепла встречи эти были всё реже и реже, ибо Александр Модестович, любивший подвижный образ жизни, много времени проводил вне поместья: в лесной глуши, в лодке на реке, у постели больного в деревне.
Глава 3
редполагая возобновить с осени учёбу в университете, Александр Модестович старался не терять времени понапрасну. Как уже было сказано, часть знаний он приобретал теоретически, а практическое его самообучение сводилось к некоторым изысканиям в области ботаники и зоологии, то есть к сбору образцов для гербария и описанию местностей произрастания трав, к зарисовкам местностей, а также к препарированию. Заодно Александр Модестович пополнял довольно уже обширную коллекцию отца (в коллекции к тому времени было около пятисот образцов растений, однако, если учитывать, что в белорусских землях произрастает растений свыше полутора тысяч, — это не много).
Так, пребывая вне усадьбы сутками напролёт, Александр Модестович измерил шагами все окрестные тропы и дороги, в любознательности своей не пропустил ни единой божьей твари, ни единой былинки, а милосердие его за месяц-другой объяло десятки нуждающихся в лекарской помощи крестьян: кому-то он лечил желудочное кровотечение квасцами и агариком, кому-то промывал ляписом ранку, кого-то взбадривал настойкой шпанских мух, снимал кишечные спазмы ромашковым чаем; если не мог помочь лекарством, помогал советом, и люди говорили о нём, о бескорыстном целителе, много добрых слов. Весть о том, что к деревне направляется врачующий барин, была благой вестью; встречали его за версту, едва не мели перед ним дорогу, усердствовали — лекарский соломенный саквояжик просились поднести, с платья барина стряхивали пыль, жаловались на хвори и целовали руки.
Время от времени в поле или в лесу пересекались мути Александра Модестовича, учёного студента, и Черевичника, вольного охотника. Случалось, они совершали и совместные походы — к обоюдному удовольствию и к обоюдной же пользе. Тогда Александр Модестович подолгу рассказывал Черевичнику о последних достижениях науки, о старинных заблуждениях и о новейших смелых гипотезах, и, хотя замечал, что Черевичнику были не очень интересны его восторженные и подробные рассказы, всё же надеялся, что кое-какие знания задержатся в его непросвещённой голове. Действительно, Черевичник оказался довольно-таки сметливым и благоразумным и имел хорошую память, — как говорят в народе, был крепок головой, — и потому, если не ленился следовать мыслью за рассказом либо рассуждением молодого барина, то многое понимал. Сам же, в свой черёд, посвящал Александра Модестовича в некоторые премудрости промыслового ремесла и учил его «читать» книгу природы, какую сам знал в совершенстве. Скоро между ними даже возникло нечто похожее на дружбу — насколько она возможна между барином и мужиком. Корни этой дружбы, несомненно, начинались из взаимных симпатии, возникших после упомянутого уже случая на болоте, едва не ставшего для Александра Модестовича роковым.
Как-то в первых числах мая (а весна стояла очень жаркая и по всем приметам обещала жаркое лето) Александр Модестович и Черевичник случайно встретились у развалин старой мельницы, что на реке Осоти. Здесь, на берегу пруда Александру Модестовичу удалось отыскать редкую малоцветковую осоку, и он, занятый зарисовыванием места — живописного пруда, тёмно-зелёного со светлой каймой ряски и как бы в обрамлении плакучих ив, с романтическими развалинами мельницы, некогда стоявшей на плотине, с дубовыми сваями, почти уж сгнившими, покосившимися, чёрными, поросшими мхом и оплетёнными под водой водорослями, — и, очарованный этим уголком старины, его умиротворённостью, засиделся допоздна. Черевичник же, обойдя свои бесчисленные самоловы, расставленные в Дроновской дубраве, собрал добычи тринадцать на дюжину и возвращался в поместье, увешанный птицами, будто в шубу одетый. С тяжестью такой тоже слегка подзадержался. И сойдясь у мельницы, они держали совет: до усадьбы отсюда было вёрст десять, до корчмы же, что на Полоцком тракте, — не более версты; однако решили не идти в корчму, а заночевать у пруда с тем, чтобы назавтра по берегу Осоти через усадебный парк вернуться домой.