— Свободу надо заслужить, — парировал Пшебыльский; он весь подобрался, глаза его разгорелись, он, кажется, придавал этому спору большое значение.
— Увы, пан Юзеф! Свобода — не чин и не орден. Свобода — это то, с чем человек рождается и с чем уходит из этой жизни, свобода — естественное состояние, это как мир между людьми. И ходит свобода теми же путями, какими ходит мир.
— Не понимаю, в чём же тогда ваше здравомыслие, — развёл руками гувернёр.
— А вы непременно хотите знать, чью сторону я приму? — в голосе Модеста Антоновича прозвучала некоторая укоризна. — Я не приму ничьей стороны, сударь, ибо не приемлю саму войну. Это ли не здравомыслие!.. Вы знаете, предки мои воевали и за Речь Посполитую, и за Россию. И мне довелось повоевать: я очень близко видел смерть — она отвратительна, бессмысленна, она невероятно дорого стоит; ома не пугала меня тогда, по молодости, не пугает и сейчас, но с возрастом я понял то, что не понимал, когда шёл в сражение с саблей наголо, — нет такой идеи, за какую следует карать человека смертью, и мет идеи, достойной того, чтобы ради её осуществления кого бы то ни было убивали...
Здесь Елизавета Алексеевна с совершенно простодушным видом прервала их спор. С некоей поспешностью она спросила: правда ли, что Бонапарт собирается воевать с Россией из-за своего неудачного сватовства к Анне Павловне, сестре государя (чисто женский взгляд на проблему, взгляд из будуара, имел, однако, довольно широкое бытование). Модест Антонович принялся мягко и обстоятельно, как человеку неискушённому, объяснять ей, что это не совсем так, а вернее — совсем не так, что унижающий Наполеона отказ — всего лишь одна из причин и далеко не первая; основная же причина нелюбви Наполеона к России — это, пожалуй, несоблюдение Россией тильзитских договорённостей, нарушение блокады Англии и другое. Но Елизавета Алексеевна слушала объяснения вполуха. Она была достаточно умна для того, чтобы самой давным-давно разобраться в вещах, столь очевидных. Свой же незамысловатый вопрос задала, когда заметила, что уютное чаепитие, как это уже не раз случалось, стало оборачиваться бесконечной и скучной дискуссией. И хотя цели своей Елизавета Алексеевна достигла — спор прекратился, уловка не укрылась от мужа. Его объяснения, не встретившие должного внимания, стали сами собой угасать, а скоро и вовсе сошли на нет.
Воцарилось молчание. Модест Антонович был, как всегда, спокоен, был сосредоточен, возможно, на неоконченном споре. Мосье Пшебыльский слегка нервничал, хотел реванша; он был, наверное, готов пустить в ход ещё новые аргументы, но уж ему дали понять, что дверь закрыта и шнурок звонка оборван. Стучи — не достучишься! Пшебыльский, побарабанив пальцами по столу, через минуту совершенно взял себя в руки, улыбнулся, и глаза его потеплели, он превосходно умел делать «тёплые» глаза — для человека зависимого качество наинужнейшее.
Машенька, розовый мотылёк, бегала по саду и смеялась. Тихонько позвякивала о края фарфоровой чашки ложечка. Это Александр Модестович доставал из своего чая яблоневый цвет.
Александр Модестович подумал, что вот опять он слышит разговоры о войне, о смерти, о злоумышляющем императоре французов, а между тем день стоит такой чудесный, и так хорошо смеётся Маша, и такой нежный аромат приносит с лугов ветерок, и с такой прекрасной тихой грустью осыпаются с яблонь лепестки цветов — так невеста, прощаясь с девичеством, бережно, не спеша снимает фату, — и небо такое синее... Потом Александр Модестович как бы увидел себя со стороны, увидел человеком чрезвычайно легкомысленным: в то время, когда у всех на уме война, беда из бед, он способен радоваться гармонии природы и отдаваться своим любовным переживаниям.
Мосье Пшебыльский скоро обошёл закрытую дверь, он нашёл в себе сил и такта переменить тон и направил своё воображение в иное русло. Гувернёр заговорил об Александре Модестовиче, о его явно пиитической задумчивости. Потом посетовал на то, как неправильно живут люди: беспокоятся, спешат погрузиться в завтрашний день, загадывают наперёд — живут будущим. А нет бы настоящим пожить, окружающим в день сегодняшний, — плениться цветением сада, насладиться пением птиц, прийти в умиление от красивого пейзажа, восхититься женской ножкой, помечтать о любви, наконец... Нужно уметь посходить к легкомыслию, как умеют поэты.
При этом Пшебыльский заглянул в глаза Александру Модестовичу, как будто только для него и говорил. Но должно заметить, что говорил Пшебыльский в эту минуту совсем не искренне, он говорил с плохо спрятанной, едкой улыбочкой, перечёркивающей всю красивость произнесённых слов и исключающей, кажется, любое проявление легкомыслия, — о каком сам же отзывался высоко... Александр Модестович внутренне вздрогнул, какие-то струны в нём отозвались раздражающим скрипом, будто кольнуло что-то. Не раз уж бывало, Пшебыльский произносил вслух то или почти то, о чём думал Александр Модестович. И примечательно, что всякий раз в сказанном звучала эта неискренность. Впрочем, может, то была и ирония. Хорошо, если не насмешка. Так или иначе, но всегда, когда сокровенные мысли Александра Модестовича и слова гувернёра совпадали, Александр Модестович чувствовал себя уколотым, и именно потому, что в сказанном ему слышался иронический тон.
Откуда происходили эти совпадения? Вряд ли гувернёр был медиум. Вероятнее всего, природа совпадений крылась в проницательности Пшебыльского и в его жизненном опыте одновременно, — что вполне допустимо, ибо названные понятия близки по значению и безусловно взаимосвязаны. Мосье Пшебыльский находился в том прекрасном возрасте, когда ум уже зрел, а тело ещё (слава Богу!) не страдает каким-либо хроническим недугом. И этот ум, не угнетённый недугом, не ослеплённый иллюзиями, не слишком обременённый воспоминаниями, ум критический, наученный обуздывать эмоции, ум образованный и активный, — ужели не представит себе образ мыслей девятнадцатилетнего юноши и ужели примет всерьёз этот образ мыслей?.. Говоря о садах и птичках, о пейзажах и любовных мечтаниях, мосье Пшебыльский действительно улыбался — едва приметно, лишь уголками губ. Без сомнения, эта его усмешка снисходила с высоты зрелого ума. Пшебыльскому не очень давно исполнилось тридцать семь лет, и он бывал весьма иронически настроен, особенно за послеобеденной трубкой табака или в часы чаепития, когда ему, к примеру, не удавалось взять реванш.
Глава 4
лександр Модестович за те полдня, что отделяли его от встречи с Ольгой, не находил себе места. Поминутно взглядывая на стрелки карманных часов, он без дела слонялся по комнатам, без интереса посматривал в окна, а то брал какую-нибудь книгу и, пролистнув её перед своим невидящим взором, ставил обратно на полку, подходил зачем-то к конторке, но ничего не писал, передвигал в задумчивости кресла, но не садился в них, дважды раскладывал на столике пасьянс, но оба раза оставался неудовлетворённым — то ему выпадали напрасные хлопоты, то дальняя дорога, а так как ни го ни другое Александр Модестович не имел намерений рассматривать всерьёз и применительно к себе, то он и склонен был думать, что карты лгут. Вообще в эти томительные полдня Александр Модестович решительно не был похож на себя, и то, как он себя вёл, было для него нехарактерно, и если бы его в это время могли наблюдать домашние, они через минуту бы поняли, что с ним происходит нечто особенное. Но все домашние, включая прислугу, проводили время на свежем воздухе. Дом был пуст. И Александр Модестович мог полностью посвятить себя своим переживаниям, ни от кого не таясь и не заковываясь в образ, для всех привычный. Иной раз Александру Модестовичу случалось всё же сосредоточиться на какой-нибудь, не имеющей отношения к Ольге, мысли либо на чьих-то, слышанных в тот день, словах, но когда память вдруг возвращала его к назначенному на вечер свиданию, сердце его, встрепенувшись, будто пробудившаяся птица, начинало биться чаще и наполнялось сладостным теплом.