— Спасибо Джалэддину и тебе, друг! Спроси старшину: могут ли здесь напасть на меня крэн-и-лонги?
Старшина не сразу ответил на вопрос.
— Крэн-и-лонги не захотят наложить позора на ущелье: позор, если Язгулон не сбережет гостя. И потом они знают: наши юноши бьют стрелою перепела влет. Фаранги может провести спокойно ночь — его никто не потревожит.
— Без тревоги! — ворчит Гассан. — Взрежут — и не проснешься. Чисто работают, знаем, гиссарские ножи!
Однако он заснул первым.
* * *
Нас подняли до зари: чуть-чуть алели сквозь серую пелену предрассвета снежные гребни. Наскоро пили чай из того же нашего прокопченного кривобокого кунгана; закусили яйцами и сушеным тутом. Дикая смесь!
Нас поведут шесть охотников, в числе их отец девушки, которую я лечил: в благодарность он хочет довести меня до самой Крыши Мира. За старшего идет Вассарга — один из немногих язгулонцев, знающих по-таджикски.
— Сколько дней пути?
Пожимают плечами.
— Надо думать: две ночи заночуем в дороге, если ты хорошо пойдешь. На третий день сойдем с Тропы.
Наши вьюки разделили на шесть малых; приторочили к плечам провожатых. Мы с Гассаном идем налегке, под оружием.
Да, я заметил, у охотников — одни только длинные горные посохи: ни мултуков, ни луков, ни пращей они не берут.
— Вы не ждете дичи по дороге?
Старшина понял намек. Насупился, помолчал.
— Таксыр, мы честно поведем тебя: на подъеме и спуске всегда найдется рука поддержать тебя, если ты оступишься. Но крови между нами и крэн-и-лонгами не должно лечь. Мы повинуемся приказу показать тебе путь. Но биться против Хранителей мы не можем. На Тропе — их право, закон — их.
— А тебе, а вам — разве нет дела до Тропы?
Горец отвел глаза.
— На все судьба, таксыр. Мы ждем судьбы. Она скажет.
Пусть будет так! Мы стали прощаться. Но один из проводников наших вдруг указал глазами на мои ноги и заговорил быстро и часто. Все наклонили головы, всматриваясь.
— В чем дело?
— Они говорят, таксыр, — перевел мне Вассарга, — что ты не можешь идти.
— Еще что! Почему?
— В этой обуви ты не пройдешь, таксыр. Там гладкий камень. На крепкой коже не удержаться.
Гассан даже вскрикнул от неожиданности. И я в первый момент растерялся. Похоже на правду. Как я раньше не подумал об этом!
Туземцы все в мягких поршнях, без подошв. А свои чувяки, как на зло, я оставил Жоржу.
— Как же быть! В кишлаке не найдется ли?
Послали искать… А время идет: все ниже оползают по скатам тени, яснеет небо… Солнце.
Принесли наконец целый ворох. Начинаю подбирать — никакой надежды. У меня — узкая, длинная ступня с высоким подъемом; у горцев — короткая, широкая, плоская. Что ни примерю — болтается нога в поршне, как язык в колоколе.
— Таксыр, скорее! Поздно выйдем — не дойдем до ночлега. Бери хоть какие-нибудь, все-таки лучше, чем твои.
Мне прикручивают натуго ремнями чьи-то потоптанные, уже обмятые мукки. Ноге свободно: после ботфорт даже приятно, легко. Мы трогаемся наконец гуськом: четверо горцев впереди, двое — сзади.
Дорога спуском: меж трав, густых, еще полусонных, тихих. Ущелье, то разбрасываясь обрывами хребтов, то сжимаясь так, что кажется — вот-вот столкнутся крутыми свесами скал его створы, — выводит к Пянджу.
— Разве Тропа по самому берегу?
— Начинается от берега, таксыр.
— От пещеры?
— От пещеры? Нет. Раньше, по преданию, она, правда, шла от пещеры. Теперь нет.
Гул реки нарастал — такой знакомый, такой полюбившийся… с Кала-и-Хумба. Чудесно, что придется идти под всплески ее перекатов. Блеснула синяя зыбь.
— О-ге! Гассан, смотри, какой здесь Пяндж тесный, не то что Аму у Термеза: помнишь?
— Здесь река молодая, таксыр, — бурлит и бьет, не может пройти мимо камня, не ударив; а потом широкая и сильная становится, как Аму у Термеза. Попробуй переплыви. А дальше — растечется по равнине, расслабеет, расслюнявится по арыкам, меньше, меньше… кончается река. Там, в песках, — старость большой реки, здесь — молодость.
Трава поредела: камень одолевает, путь оборвался на осыпи. Вассарга свернул влево на щебнистый бугор, к перекривленной источенной арче, увешанной по сухим, закаменевшим ветвям турьими рогами, пестрядью лоскутов, пучками душистых трав.
Горцы опустились вокруг дерева на колени, присели, подняли руки на молитву. Гассан, поколебавшись минуту, опустился тоже наземь, поодаль. Вассарга шептал, закрыв глаза морщинистыми твердыми ладонями. Наконец встали.
— Тропа.
Тщетно искал глаз хотя бы подобие тропинки.
— Где же она?
Охотник протянул руку:
— Вот…
— Где? Я не вижу…
Горец удивленно поднял косматые брови.
— Ты думал: Заповедную Тропу видно, таксыр?
Краска стыда ударила в голову.
— В путь, Вассарга!
— Нет, таксыр, ты должен ступить первым.
— А дальше?
— Дальше можно. Первый шаг снимает зарок. Заклятье ложится на первого.
Смешно стало. Я обогнул арчу, подымаясь на иссеченный гребень. На спуске с него меня сменил Вассарга.
Он честно шел по Тропе: потому что иначе как объяснить, что он выбирал, явственно, самые трудные подъемы и спуски, настойчиво обходя легкие. И потом — он шел почти прямо. Только когда скалы отказно упирались в отвесный, высокий — вершины не видно — массив, он сворачивал резко к реке, входил в воду, и мы огибали крутой гранит по подводным выступам, борясь с ударами холодных, режущих струй, цепляясь за мшистые отвалы. Солнце жгло. После студеной воды — раскаленный камень. Мои промокшие мукки, свободные, не укрепленные ногой, корчило, как бересту на огне. Они мучительно натирали кожу: к полдневному привалу она побелела и вздулась по всей ступне. Горцы качали головами: но я еще смеялся — на привале ноги отошли, не было больно.
К трем часам дня мы свернули прочь от Пянджа, по перевивам трещин подымаясь все круче вверх. Порфир и гранит сменились пестрыми сланцами; прилегающие склоны стали рассекаться то здесь, то там покатыми ступенчатыми площадками.
За провалами, левее осыпи, по которой мы пробирались, крутым замкнутым тяжелым сводом, под корою которого странно чудилась бездонная пустота (словно он был выдут из магмы чьими-то чудовищными легкими), выгнулся огромный хребет, желто-красный от выгоревшей, сплошь покрывавшей его травы. Табун туров (отчетливо чернели круторогие головы и крепкие стройные ноги) пасся на выступе хребта. Площадкой выше, как на башне, стоял недвижно, взмыв к небу остриями тяжелых рубчатых рогов, сторожевой самец. Мы были от него еще не ближе двух ружейных выстрелов, а он уже не спускал глаз с дрожавших на осыпи теней.
Мы продолжали подъем. Туры были теперь как на ладони: видно даже, как курчавятся бородки под мягкими добрыми губами, как поблескивают бликами лоснящиеся, сытые бока. Сторожевой по-прежнему застыло чернел на огненно-красном под солнцем ковре травянистого ската. Его можно уже было снять пулей. Невольно я потянулся за винтовкой.
Тур переступил ногами и пригнул рога, как только я щелкнул затвором. На звук стали — обернулся проводник.
— Не стреляй, не стреляй, таксыр!
Опять какое-нибудь поверье! Я вскинул винтовку к прицелу. Но в ту же минуту тур, вздрогнув, повернул голову прочь от нас к стороне обрыва, — вытянув шею, присмотрелся, — ударил копытами и широким броском ринулся со скалы вперед — прямо на нас. Как по сигналу, весь табун врассыпную бросился по скату. Домчался до края — мелькнули в глазах копыта, рога, хвосты — и, по осыпи вверх, зигзагом, с выступа на выступ, лётом расскакались туры по всему ущелью.
Проводники припали за ближайшие камни. Гассан, сорвав с плеча запасную винтовку, залег в ложбину у самых моих ног.
— Ложись скорее! Ты видел, кто-то спугнул туров?
Крэн-и-лонги!
Напрасно вслушивались мы. Тишина мертвая окрест, выше, ниже… Только далеко-далеко где-то журчит, капая с камней, вода снегового водоската.
Туры снова появились на склоне. Повернув настороженные морды на юг, они шли, осторожно переступая, вереницей к прежнему пастбищу.