При джевачи три джигита. Я встретил его по всей строгости бухарского придворного этикета и тем сразу завоевал его благорасположение. Великую и подлую силу имеет обычай.
Все было готово на случай, если бы мы пожелали немедленно выступить дальше.
— Куда поедем отсюда?
— В Каратаг, к беку гиссарскому.
— Чох якши, очень, очень хорошо. Сегодня же ночью у бека будет гонец с вестью о вашем благословенном приезде.
— Бек прежний? Тот же, что и в прошлом году? Я ведь был уже в Гиссаре в последнюю мою поездку.
— Тот же, кушбеги, тот же, — кивает головою джевачи. — Все по-прежнему: и бек, и Рахметулла.
— Как Рахметулла? — У Гассанки посыпались из рук куржумы.
— Да, и Рахметулла, — опуская глаза, подтверждает джевачи. — Уже месяца три в прежней должности.
— Чего вы всполошились? — удивляется Жорж. — Тебе-то не все равно, чи Рахметулла, чи кто?
— Нет. С Рахметуллой история особая. Ее надо отдельно рассказать.
Рахметулла — казанский татарин; вырос в России, кончил шесть классов гимназии; своевременно и благоразумно предпочел вместо прозябания на ограниченных правах где-нибудь в глухом Заволжье, с неизбежной и крутой солдатчиной и прочим, — перекинуться в Бухару, где его хорошее знание русского языка и высокий, для туземца, образовательный ценз сулили возможность блестящей служебной карьеры. И он действительно сделал ее: в прошлогоднюю поездку мою я застал его в Каратаге помощником гиссарского бека — первого, по рангу, бека Бухары.
За дни моего пребывания в его сказочно-роскошном дворце мы много беседовали. Он приходил обычно после обеда в домашнем наряде, сменив тяжелую парчу парадной одежды и золотокованый пояс на легкий полупрозрачный халат, в белой простой тюбетейке, в туфлях на босу ногу, и часами рассказывал, попросту, «как товарищу по гимназии» (очень любил он это выражение), с каким трудом приходилось ему, безродному татарину, пробивать путь к высшей власти сквозь строй надутой своим родовым чванством бухарской знати. Здесь ведь знатность и богатство — все, а в борьбе — все средства дозволены. С увлечением разматывал он нити былых интриг, отмечавших ступени его подъема, — романтическая авантюрная история, в которой было все: и женитьба на дочери знатного, но утратившего, по слабости характера, влияние свое вельможи, подкупы, доносы, наговоры…
— Убийства?
Рахметулла щурил глаза, посмеиваясь:
— Если бы человек был бессмертен, тогда можно было бы об убийстве говорить. Но поскольку каждому человеку суждена смерть… часом раньше, часом позже… разве это меняет дело? — И тотчас переводил разговор на культурную свою миссию, на темноту народных масс, которую он призван рассеять, на засилье родовой знати, на тяжесть феодальных порядков, стряхнуть которые пришло Бухаре время. Какой край! Золотое дно. Чего-чего только нет! И хлопок, и зерно, и золото, и уголь, и железо, и драгоценные камни… Он распахивал передо мной шкатулку с рубинами Бадахшанских копей… Крававо-красные крупные чистые камни… И народ здешний!.. Ведь ислам только поверху, чуть-чуть задел старую культуру. Она забылась, заглохла; заново открывают ее ныне молодые ученые бухарских медресе. Но в народе, в толще его — она жива. Разбудить, поднять, развернуть ее — не значит ли это воистину начать новую эпоху и двинуть ее по историческим путям, которыми шли здесь, в Срединной Азии, Тамерлан и Александр Македонский?
Он говорил увлекательно. Я ему очень верил.
Но едва я выехал за ворота столицы Гиссара, в первом же кишлаке туземцы, узнав о проезде фаранги с особым фирманом эмира, встретили меня у околицы: «Ара бар» — жалоба есть. На кого жалоба? На насилия и поборы Рахметуллы.
Я изумился, но не дал жалобе веры. Туземцы любят посудиться, посутяжничать, прибедниться перед проезжим — этим объяснил я и заявление на Рахметуллу. Но чем дальше я ехал, тем упорнее и обстоятельнее становились жалобы. Я стал вести счет — с кого, когда, как и кто — за противодействие — сгинул в зинданах Каратага или попросту забит плетьми прислужников Рахметуллы. В конце концов сомнений не стало: Гиссар весь воистину стонал под хищнической рукой Рахметуллы — он не досказал мне самых ярких, самых кошмарных страниц своего романа. Узнал я и подлинную историю шкатулки с рубинами, которую показывал он мне в часы послеобеденного отдыха.
Еще с дороги, в Гиссаре, я написал беку. В ответ — нарочный от Рахметуллы с просьбой задержать мой отъезд из гиссарских владений, пока он лично приедет повидать меня и все разъяснить. Но я не поддался уговору… По возвращении в Бухару я дал делу ход. Наш дипломатический агент представил эмиру переданные мне жалобщиками документы. Факты были бесспорны. Суд в Бухаре скор, закон недвусмыслен. Рахметулла признан был виновным. Приговор в таких случаях прост: осужденного в одном посконном халате выводят за ворота его дома и пускают на все четыре стороны нищим. Имущество его — включая жен — переходит в казну эмира.
Так случилось и с Рахметуллой. Я уехал в Петербург и с тех пор о дальнейшей судьбе его ничего не слышал. Но, конечно, меньше всего рассчитывал я снова найти его в Каратаге восстановленным в правах. Как мы встретимся? Ведь Рахметулла знал, что дело поднято мною.
— Надо в объезд идти — прямо на Каратегин или Дарваз, — советует озабоченный Гассан. — Как бы он с нами чего не сделал! Ты думаешь, забудет он, как ты его байгушем со двора выгнал? Расспрашивал я здешних, да и джевачи знает, как с жалобщиками расправился Рахметулла: сотнями сгноил в зинданах…
— Как он вернулся?
— Э! В Бухаре, знаешь, как дела делают! Деньги припрятать успел, дал — кому надо, тесть хлопотал, кушбеги хлопотал, ты уехал, русскому генералу какое дело… Вернули… Нужный человек — государственное дело знает. Такого — не каждый день найдешь. Э-эц, таксыр, лучше не ездить!
* * *
Ехали к Каратагу теми же кишлаками, что и прошлый раз. Но теперь никто не останавливал моего коня на проезде: хмуро отжимались к стороне встречные жители.
Под самым Каратагом — долго не было встречи. Бухарский этикет гаков: почетным приезжим бек высылает навстречу своих приближенных; чем знатнее гость — тем дальше от города ждут его бековские посланцы, тем больше их и тем знатнее они чином. Сам бек по закону не имеет права выезжать из цитадели во все время своего губернаторства.
В прошлый мой приезд еще за несколько верст от города стояла первая застава: караул-беги с двумя десятками всадников. А у стен Каратага встретила нас вся городская знать с самим Рахметуллой во главе.
Так было в прошлом году… а в нынешнем… Изгиб за изгибом ложится за нами дорога, вот уже и зубцы сторожевой башни видны, а встречи нет. Джевачи волнуется. Он встает на стременах, он смотрит вдаль, осматривается по сторонам, замедляет ход. Неуважение к нам и на него ложится. Но заявлять претензии беку Гиссара, первому сановнику ханства, не по чину ему, капитану, хотя в сумке у него и свернут, за большою печатью, широковещательный и грозный, великими полномочиями его облекающий фирман.
Гассан зудит в ухо:
— Что я тебе говорил, таксыр! Вот начинается! Где встреча? Когда это с нами бывало? Позор! Уже ворота видны, а встречи нету.
Наконец у последнего поворота видим: скачут три всадника. Не доезжая до нас, сворачивают, по уставу, с дороги и кулями сваливаются с седел. Джевачи хмурит бровь, джевачи бьет нагайкой коня, крутя его на месте. Три всадника! Лучше бы никого…
Сладко улыбаясь — ладони кверху, — бормочет приветствие старший из трех, седобородый. Те двое, впрочем, тоже из немолодых. Но парадные халаты их говорят, увы, о неважном их звании.
Джафар-бей с тревогою смотрит на меня. Я знаю, чего он боится… Напрасно боится, потому что обычай бухарский я знаю не хуже его. Не глядя, проезжаю я мимо приветствующих, на ходу окликая джевачи.
— Послан ли гонец на Дюшамбе — известить о нашем ночлеге? Поскольку в Каратаге — ясное дело — не знают о приезде нашем и бек не распорядился о приеме — мы едем дальше, минуя Каратаг.