Взял мандолину, как маленького ребенка, погладил ладонью, вытряхнул из отверстия посередине большой зуб от сломанной расчески и тронул струны.
Полилась удивительно красивая, грустная, незнакомая мелодия.
Мандолина – это маленькое существо, даже не гитара, незаметное и невнушительное, хранила в себе и издавала такие звуки, которые могли существовать только где-то на просторе, в поле, между небом и землей, как песня жаворонка под открытым небом, в вышине, в огромном свободном пространстве, вечном и манящем…
Дядя Гриша кончил играть, Шурка не сразу пришел в себя.
– Подарок тебе – любимая музыка твоего отца, полонез Огинского.
Он любил его напевать, ну я и подобрал на мандолине. Ему очень нравилось, часто просил сыграть. Он говорил, что эта музыка бессмертная, на все века. Бери мандолину, она твоя.
– Как так? – опешил Шурка.
– Я ее подарил твоему отцу – Стасу, но когда его срочно забирали на фронт, он забыл ее взять впопыхах. Она у нас потом долго в сапожной мастерской висела – на память.
– А где была ваша сапожная мастерская?
– Да в промкомбинате, который напротив школы. Во время войны, в начале, его собрали из чернолесья. Потом твой дед с бригадой работал в Борске, заготовляли сосновые бревна. Я тоже с ними был, плотами пригнали в Утевку, сделали пристрой. Дед твой овчины готовил, полушубки шили для фронта из них.
– Плотами в Утевку по Самарке?! – удивился Шурка.
– Ну да! По Самарке баржи до Куйбышева ходили.
Шурка погладил осторожно, как живое существо, мандолину и вернул Григорию.
– Нет, спасибо. Можно, она будет у вас, а я буду приходить, слушать, как вы играете?
– Смотрю я вот на тебя и удивляюсь – ты так похож на отца, может, не внешностью, а характером больше. Он тоже, когда возражал, говорил очень мягко, как бы просил, совестливый был очень.
– А кто такой Огинский? Шляхтич?
– Дался тебе этот шляхтич. Композитор, поляк. Мне о нем Стас много рассказывал, он всего много знал и любил рассказывать. Но я все уже перезабыл. По-моему, граф был, а звали Михаилом или Николаем. Такое русское имя… да вот.
– А в чем мой отец виноват был, дядя Гриш?
– Точно не знаю. Тут их несколько человек было по селам. Что-то они, по-моему, в Литве наделали, их и пригнали. Сельсоветские наши частенько спрашивали о нем. Не спускали глаз.
– А как забрали на фронт? – допытывался Шурка.
– Просто. Польскую часть формировали, и его призвали в Рязань, вроде бы в дивизию Костюшко.
– А русских он любил?
– Кто? – не понял дядька Гриша.
– Отец мой.
– О чем разговор! Мы были все приятелями. Песни наши любил. Послушай, мы с ним часто ее пели:
Среди долины ровныя
На гладкой высоте
Цветет, растет высокий дуб
В могучей красоте.
Высокий дуб, развесистый
Один у всех в глазах;
Один, один, бедняжечка,
Как рекрут на часах.
В избу вошла Наташа Лучезарная – жена Григория. Тут же подсела рядышком и стала подпевать.
Не зря утевский народ такое прозвище ей дал. От нее веяло жаром, как от протопленной печки, какие-то теплые иголочки выскакивали из ее веселых улыбчивых глаз и покалывали всех, кто был рядом. Грустная песня оставалась грустной, но все превратилось в некую забаву, и грусть стала как бы понарошку, временной.
Она обняла Григория за шею сзади одной рукой, наклонилась, кофточка белая на груди расстегнулась на две пуговички, и два бронзовых полновесных слитка заиграли перед лицом Шурки, в такт движения их шаловливой хозяйки то прячась, то выглядывая и целясь прямо в Шурку темными пухлыми сосками. Ему стало не по себе. Смутное, необычное волнение нашло на него.
А песня лилась в два голоса:
Взойдет ли красно солнышко —
Кого под тень принять?
Ударит ли погодушка —
Кто будет защищать?
Вдруг Лучезарная всплеснула легкими и ласковыми руками:
– Гришенька, песне-то этой конца нет, а у меня баня протопилась, голубок, давно.
– Наташа, ну обожди, допою парню еще один куплет. Когда еще так посидим?
Наташа ушла в сенцы, и дядя Гриша озорно подмигнул:
– Вишь моя полячка какая нетерпеливая!
– Разве ж она полячка? – откликнулся Шурка.
– Да нет, это я к слову. Похожа на полячку, верно?
Возьмите же все золото,
Все почести назад:
Мне родину, мне милую,
Мне милой дайте взгляд.
Он замолк.
– Вот такие дела. Тосковал он о своей прежней жизни. Это видно было. Не мог он здесь прижиться. Другой он был, не как мы.
– А как кто?
– Не знаю. В мастерскую сапожную приходил в светлой рубахе с галстуком. Так вот.
Григорий встал, отнес в сенцы мандолину. Оттуда выпорхнула Лучезарная с тазиком в руках и в полушалке:
– Гриш, ну ты и копуха, собирайся, а то я одна уйду.
Поляков из Покровки
Шурка, подперев подбородок левой рукой, сидит у деда в горнице за столом. Он рисует самолетики, фигуры разные на обратной стороне обрезков обоев. Скучно. Должен прийти Андрей, но его нет. Книжка «Одиссея капитана Блада» прочитана, больше ничего нет. Все взрослые на базаре, сегодня – воскресенье. Он рассеянно смотрит на стену перед собой, упирается взглядом в картину с цветами и непонятным названием «Пионы», и ему делается еще скучнее. Потом берет попавший под руку желтый карандаш и перед непонятным словом ставит большую, но не жирную (чтобы бабушка не заругала) букву «Ш». Вслух произносит «шпионы». Становится как-то понятнее, но какая связь между цветами и этим словом, он никак не улавливает, и опять ему становится скучно. Зачеркивает буквы «и» и «ы», получается: «шпон». Скучно. Зачеркивает букву «ш», восстанавливает «и» и вместо «ы» дописывает «ер», становится веселее: «пионер». Когда же убирает «п» и «ер» и дописывает «ыч», совсем хорошо: «Ионыч». Вернувшись к слову «шпон», убирает букву «ш» и в конце добавляет «т». Вот теперь, когда надпись под цветами становится свалкой букв, как у деда на верстаке, где завитушки золотистых сосновых стружек кудрявятся и шевелятся как живые, ему становится интересней.
Взгляд его падает на ружье, висящее (а скорее лежащее) под потолком на двух больших гвоздях. Оно не заряжено. Мысли сами собой почему-то начинают вращаться вокруг вопроса: «Если все говорят, что ружье и незаряженное один раз стреляет, то когда это случится?
Завтра, через год, два, десять? Нет, интересно все-таки, ведь не зря говорят? Стрельнуть должно ружье».
В сенях послышалось, как кто-то обметает валенки веником от снега. Шурка радостно бросился встречать деда с бабкой. Но ошибся. В заднюю избу шагнул с мороза высокий дебелый человек и весело сказал:
– Здорово, брат!
– Здрасте, – неуверенно отозвался Шурка, а про себя подумал:
«Вот и брательник у меня объявился».
– Один, что ли?
– Один.
– Все на базаре?
– Нет, дядя Леша на охоту ушел.
– Эх, мать честная, я ведь к нему, охотничий билет продлить надо и заплатить.
Он, не спрашивая разрешения и не снимая валенки, прошел и по-хозяйски уверенно сел на табуретку около печки. Это Шурке не очень понравилось.
Гость пристально посмотрел на Шурку и спросил, глядя в упор своими диковатыми глазами из-под рыжих бровей:
– Ты Катькин сын, что ли, будешь, так?
– Ну, так.
– Полячок, значит, – то ли спросил, то ли ответил себе дебелый.
Шурка промолчал.
На это молчание гость отреагировал странно. Он хлопнул себя ладонями с растопыренными пальцами с обеих сторон по ляжкам и с каким-то, только ему понятным восторгом подтвердил: «Полячок!». Затем встал и направился к выходу. За ним потянулись следы от мокрых, оттаявших в избе валенок.