– Может, – отозвалась Ганя. – У меня жених уже был, и вдруг Николай появился. Инструктором райкома партии начал у нас работать, а я – секретарем райкома комсомола. Красивый он был, ладный такой. Ухажеров у меня было! А он всех отбил.
Она вошла по грудь в воду и, ойкнув, притихла.
Шурка прижался к копне, боясь, что его увидят. Он не знал, как поступить. Разговор продолжался.
– Я и раньше замечала: странно он ходит как-то, легко и в то же время на левую ногу вроде припадает. Но ничего не говорил, скрывал до времени. Оказалось, ранение у него было, в колено, а потом началось… Отрезали ему ногу чуть не всю. И закатилось мое счастье-то. Жена инвалида. А он еще и запил.
– А мне хоть хроменького, но молоденького бы муженька, – вздохнула Аксюта.
– У тебя все впереди.
– Ага, – с готовностью вроде бы согласилась Аксюта. А потом добавила: – А позади-то уже чуть не тридцать годков.
– Угробила я сама себя, за него вышла, как помутилась голова.
Ведь какие вокруг меня парнины были! Дура я, – продолжала Ганя.
– Что ты говоришь, – ахнула Аксюта, – разве можно так? Он тебя любит?
– А куда ему деваться-то с культей, – зло сказала Ганя и саженками по-мужски поплыла на середину озера.
Аксюта сложила рупором ладони и прокричала как бы украдкой (боялась, наверное, что их кто-нибудь обнаружит голыми в озере), как мальчишка, обращаясь к кому-то на противоположном берегу:
– Кто украл хомуты?
И эхо тут же ответило:
– Ты, ты, ты…
Аксюта хихикнула довольно и не спеша пошла к воде.
Вечерние лучи солнца ласкали ее крупное тело. И казалось, что это большая домашняя птица или огромный жаворонок, один из тех, которых они лепили с мамой из белотурошной муки весной, сейчас взмахнет руками-крыльями и попробует взлететь. На плечи ее упали золотистые волосы, а там, в самом низу живота, у Аксюты огоньком горел небольшой островок растительности.
«Разве такое бывает? – удивился Шурка, – рыжая везде вся!»
Его ошеломила красота и притягательность обнаженных женских тел. Такого с ним еще не было. С Аксютой и Ганей он встречался в день по нескольку раз, но там они были в одежде, все в хлопотах, а здесь, оголившись сами, они вдруг обнажили перед Шуркой целую бездну ощущений. Он то проваливался куда-то, то вдруг видел, как органично они добавляли собой все вокруг, и он начинал недоумевать: как могла природа еще каких-то пять минут быть без них. То совершенно понятных и земных существ, то вдруг непостижимых, обескураживающих, заставляющих тихо сидеть, окунувшись лицом в теплый парной воздух над вечерней озерной водой с лилиями.
Греховных мыслей не было. Их просто не могло еще быть.
…Аксюта тем временем зашла чуть выше колен в воду и со смехом, поднимая крупные брызги, плюхнулась в воду. «Не перебабилась еще», – вспомнил он непонятное для него слово, услышанное за столом после помочей.
Шурка встал и, не скрываясь, пошел на стан. «Моя мама не такая, у нее язык не повернется так сказать, как сказала красивая Ганя, даже подумать не сможет», – для чего-то убеждал он себя.
Два Василия
– На-ка вот… Опять обмишурилась Варька-почтальониха. Шуркина мать протягивает почтовый конверт.
– Он же нераспечатанный, мам, – Шурка берет в руки серый с пятнами конверт.
– Ну и что, я вижу номер дома двадцать, а у нас – двадцать четыре, там и улица, значит, другая.
Шурка вслух читает: село Утевка, улица Садовая, дом двадцать, Василию Федоровичу Любаеву.
– Это нам, мам, все-таки!
– Да нет, грамотей, улица Садовая. Пойдешь за хлебом в магазин – занесешь.
– Ладно.
Василий Федорович, который живет на Садовой, и его полный тезка – Шуркин отец, живущий на Центральной, – родные братья. От того и путаница.
В гражданскую, когда молодой еще дядька Василий воевал у Чапаева, ранило его в легкое. Умирать приехал домой к матери своей Прасковье. Плохой был, и все решили, что он уже не жилец на этом свете. А тут у Прасковьи и Федора родился еще сын, вот и решили его назвать Василием – в память о старшем умирающем сыне. Но старший выжил.
Выжил и младший. Так у Любаевых стало два Василия, а отец Федор вскоре умер от непонятной болезни, поехав в Уральск за солью.
Когда Шурка пришел с письмом, хозяин дома сидел на пороге у сеней и разбирал мокрую рыбацкую сетку, сын его Сергей тесал срубовину посредине двора. Щепки, освещенные майским ласковым солнцем, излучая теплый свет, отлетали в сторону гостя. Одна щепка упала лодочкой к Шуркиным ногам, как утица, закачалась с боку на бок и затихла, коричневенький сучочек как глаз уставился на Шурку внимательно и таинственно.
– Гость пришел! – зорко глянув на Шурку, крикнул дядя Василий. – Мать, давай нам аряны.
Вышла тетка Машурка с бидончиком кислого молока, разведенного холодной водой, который, очевидно, был у нее припасен заранее и хранился в темных сенцах.
– Держи. – Она вручила Шурке пол-литровую белую кружку с помятым краем и, помешав в бидончике большой деревянной ложкой, налила.
Шустрая оса села на край бидона, и Шурка замахнулся.
– Не тронь, она улетит, не злые они сейчас, – сказал дядька Василий и принял посудину из рук жены, аппетитно заработал кадыком.
– Ну, придудонился… Так нельзя, Вась, горло перехватит.
– Ничего, мать, не бойся, хорошо больно, – он ответил не сразу, а после того как напился и поставил подчеркнуто деловито бидончик на траву около своих ног.
– Лепота-то какая, а?!
– А что это такое, дядя Вася? – спросил Шурка.
– Что?
– Ну лепота?
– Красотища, значит, что же еще? Не понятно, что ли, чему вас только в школе учат, аль сам не чувствуешь?
– А почему обязательно сруб колодезный делают из ветлы? – перевел Шурка разговор в деловое русло.
– Не обязательно, – возразил дядька Василий, – но желательно из ветлы. Видишь ли, береза в земле не лежит, осина дает горький привкус воде, а ветла и в земле лежит долго, воды не портит, и вкус от нее лучше.
– А сруб куда?
– Как куда? Вам.
– Нам?
– Ну да. Брательник сказал: колодец в огороде будет делать.
– Вот здорово, – обрадовался Шурка.
Шурка смотрел на щуплую фигуру хозяина двора, на его прокуренные усы, неровные плечи, дырявые галоши на босу ногу, и ему не верилось что перед ним участник героических дел.
– Дядя Вась, а какой был Чапаев?
– Обнаковенный, какой… – сказал тот с ходу.
– Ну не может так быть!
– Заряженный был, понимаешь, – спохватился Василий, – понимаешь, заряд в нем большой был, большого калибра, пороху больше, чем у остальных, везде хотел быть главным, начальство сверху не любил.
– А сильный был?
– Нет, были здоровее мужики. – Помолчал, потом добавил: – Страху не ведал, али жизнь не ценил свою, а значит и чужие, не знаю, сразу не скажешь. Я в артиллерии был, нечасто его видел, но знал. В артиллерии попроще. А вот в кавалерии, брат, цельная наука. Жестокая наука.
– Почему жестокая?
– Конь обучен должен быть специально для кавалерийской атаки.
Мой дружок Арсений из Осинок толк знал в этом деле. Рубака был зверский, но и он не сразу привык к резне.
– Разве бой – это резня?
– Надо уметь шашкой работать. Если казару развалить от ключицы до пояса – это одно, а если шашкой рубануть по голове – другое… мозги ажник с кровью вылетают с такой силой, что вся рука от кисти до плеча ими замазана. Арсений по первоначалу есть не мог после рубки несколько часов, а потом пообвыкся: даже руки не мыл – садился и за кусок хлеба. Все вперемежку: и кровь, и хлеб.
Шурка стоял, прислонившись к завалинке, ошеломленный.
– Так было?
– А как иначе? Степи, дожди, смерть, вши, слякоть – это тебе не кино показать. Война – это пакость одна!
– А герои как же?
– Какие?
– Ну, в книгах, в кино опять?
Дядька Василий посмотрел на Шурку, непонятно улыбнулся, как бы сам себе, и ответил тоже вроде бы сам себе: