Мяукнула кошка в сенях за дверью, просясь в дом. Шурка покосился, передернул плечами. Жутковато. Ходики показывали час ночи. Он и не заметил, как зачитался записками о Шерлоке Холмсе. Открыв дверь, впустил кису Акулину, недавно взятую его матушкой у дряхлой старухи Акулины Мерлушкиной.
– Шурка, будет колготиться, ложись спать.
Голос матери доносился из передней избы, и он на цыпочках шмыгнул к двери, ведущей в горницу, подсунул полотенце, прикрыв дверь плотнее, чтобы свет не проникал и не мешал спящим. Налил кружку молока, взял горбушку хлеба и вновь уселся за стол, да так, чтобы подальше от темного широкого окна, пугающего своей мрачной глубиной.
Глаза побежали по строчке:
«Сестра была без сознания, когда он приблизился к ней…»
Странная возня на шестке отвлекла его от чтения, он поднял голову и увидел неотрывно глядящие прямо на него из темноты желтые глаза кошки, черное тело ее почти не было видно, оно сливалось с темным зевом печки. Нутро добродушной днем, а теперь ставшей какой-то враждебной печи и два устремленных беспокойных взгляда пугали его. Правой передней лапой кошка начала царапать по кирпичу.
– Тихо, Акулина, – зашептал Шурка, – маму разбудишь. Я не дочитаю рассказ, ведь завтра с утра в школу, а потом с дедом ехать за соломой.
И он углубился в чтение. Но не тут-то было. Кошка одним прыжком перескочила с шестка на стол и стала драть когтями клеенку. Шурке показалось, что она приняла снегирей, изображенных на клеенке, за живых, и он рассмеялся.
– Вот дуреха, – сказал голосом, похожим на дедушкин, когда тот разговаривает запрягая лошадей, – нету у тебя нюха, что ли, ведь не пахнут они мясом, клеенкой пахнут.
Кошка спрыгнула со стола, стрелой, с невидящими, дикими, как у пантеры, глазами проскочила мимо Шурки, по отвесной стене взбежала до потолка, там ухватившись за торчащий крюк, повисла как обезьянка и глазами, страшными и большими, стала осматривать комнату сверху.
Шурке стало жутковато, хотя он не сразу бы признался себе в этом. Упруго оттолкнувшись, Акулина прыгнула на пол, сделала два прыжка и оказалась на противоположной стене вновь под потолком. В следующие минуты Шурка уже не успевал фиксировать взглядом стремительное перемещение черной молнии с двумя желтыми светящимися точками-глазами.
Кошка взбегала не только на отвесную стену, она перемещалась по потолку. Временами падала, вскакивала и вновь как заведенная дьявольская игрушка металась по стенам, по потолку…
Шурке стало не по себе. «Взбесилась, – подумал он. – Хорошо, что все спят, а то вдруг покусает».
Он распахнул дверь. Акулина, казалось, только этого и ждала – черной лентой скользнула в раскрывшееся темное пространство и растворилась в нем…
Шурка, не дочитав книгу, приоткрыл дверь в большую комнату и шмыгнул в свою кровать. Необъяснимое волнение охватило его. Черное с желтым все стояло перед глазами, наваливалось, став громадиной, пугало. Но вскоре усталость взяла свое, и он заснул.
…А утром пришедшая на сепаратор Нюра Сисямкина принесла новость: этой ночью, под утро, умерла бабка Акулина – бывшая хозяйка кошки. Преставилась бедная на девяностом году.
– Вот так да, – только и произнес Шурка. Он не знал, кому и как рассказать о ночном происшествии.
Стал искать кошку Акулину, но ее нигде не было.
«Эй, Баргузин…»
– Бабушка, Баргузин – он кто?
– Как кто? Ты-то что думаешь? И что это вдруг?
Шурка сидит на пороге двери, разделяющей горницу от кухни, зажав между колен корзинку из ивовых прутьев. Из нее он набирает в кружку ягоды шиповника для чая.
Бабушка Груня чистит карасей – дед утром ходил проверять сети.
Замороженные караси ожили, и из тазика, стоящего на столе, когда бабушка вынимала очередного, летели водяные брызги.
– Я не вдруг. В воскресенье, когда Веньке Сухову Варьку сватали, дедушка пел про Баргузина.
Шурка вспомнил тот замечательный день, дедушку, сидящего среди гостей, и песню, которую услышал впервые. Там было новое для него слово: «баргузин». Песня лилась за столом широко, вольно и пел ее уверенно и ладно Шуркин дедушка. Захватывали бескрайность и безбрежность, разлитые в песне:
«Славное море священный Байкал…»
«Священный Байкал» – это он сразу отметил. Баргузин представился ему крепким белозубым загорелым парнем, по пояс обнажившим свое тело, и обязательно кудрявым.
– Так это ж ветер такой на Байкале.
– Да, – разочарованно проронил Шурка. – Вот дела!.. Бабушка, а про отца моего, – он запнулся, подбирая и обдумывая слова, – про настоящего, поляка, скажи что-нибудь, какой он был?
– Красивый был. Когда на базар с товарищами приходил, все девки на него оглядывались. Волосы светлые, кудрявые и голубые глаза. Смотреть умел прямо и приветливо.
– А как он оказался в Утевке?
– Провинился чем-то перед властями, вот и очутился у нас. Не любил, когда его называли Стасом. Ему нравилось имя Саша. Мы его так и звали. И тебя он наказал, если будет мальчик, назвать Сашкой.
– Бабушка, а что он говорил, когда его забирали в армию?
– Просил нас с дедом помочь воспитать ребенка, который родится, Катерина тогда на пятом месяце была. Обещал вернуться.
– И не вернулся? – выдохнул Шурка.
– Время такое. Он поляк – могли не пустить после войны в Россию.
Грех на него какой-то положили.
– Но он жив? Так ведь!? – почти выкрикнул Шурка.
– Откуда ты это знаешь?
Она помолчала, потом продолжила:
– Раза два, после войны уже, приходили к нам незнакомые люди, выспрашивали о твоей матери Катерине и о Василии. Я помню, как зорко они на тебя смотрели, спрашивали: ты ли сын Стаса, и уходили ничего не сказав. А я вот чувствую своим бабьим сердцем: от него эти люди приходили, узнавали про тебя.
Вздохнув, задумчиво добавила:
– Может, он пожалел и Катерину, и Василия: ведь он уже один раз ломал их жизнь. Станислав и Катерина сошлись, когда она уже замужем была за Василием, только от него ни слуху, ни духу, от Василия-то! А когда Василий вернулся, в сорок шестом, и все устроилось, и тебя он усыновил по-хорошему, не поднялась у Стаса рука – не захотел мешать. У твоей матери один за одним от Василия родились трое. Как все поделить? Вот и получилось у тебя два отца. Один еще живой, а другой – может, и живой, да не знай где.
«Как все поделить? Как все поделить?» – стучало в висках у Шурки. Он не заметил как выпустил из рук корзинку, она опрокинулась, и весь шиповник оказался на полу. Горстями собрав ягоды, он поставил корзину на порог, а сам быстро ушел в горницу к окошку, чтобы бабушка Груня не увидела его заплаканного лица.
Договор
Только Шурка поравнялся с чайной, как вот он, Мишка Лашманкин с уздечкой в руках из Заколюковки – самой дальней Утевской улицы. И не один – со своим дружком Каром. Правой рукой Шурка быстренько нащупал большую белую чернильницу-непроливашку.
Мишка подошел поближе и вдруг, словно включив некую пружинку, будто танцуя лезгинку, помчался по кругу около Шурки:
Помнят псы-атаманы,
Помнят польские паны
Конармейские наши клинки.
Кровь ударила в лицо. Шурка рванулся вперед и враз оказался перед непреодолимой преградой: Мишка крутил перед собой уздечку, она со свистом и металлическим лязгом вращалась перед самым лицом. Кончик ремешка больно хлестнул Шурку по щеке.
– Слабо, да? Слабо?.. Конечно, слабо!
– Тебе слабо самому – один на один, – у Шурки нервно тряслись руки, и он уже ничего не боялся.
– Нужно больно, нам сегодня некогда, давай до следующего раза, согласен? – предложил Кар.
– А Мишка согласен? – спросил Шурка.
– А чего там, конечно, согласен. Договор дороже денег. – Мишка с напускным спокойствием перебирал в руках удила. И уже удаляясь, совсем как маленькому, а оттого еще обиднее, скорчил рожу и пропищал: