– Могу, – подтвердил Саня. И для надежности добавил: – Я это, Веня, гагарок влет бил, когда у брата на Севере был, а летось в Одеяле дудака завалил.
– Говоришь, гагарок стрелял, а на лемуров в тропиках не охотился? – поинтересовался Веня.
– Чегой-то? – переспросил Мазилин.
– Давай так, – весело сказал Сухов, – на тебе мое ружье. На, на!
Мазилин неуверенно взял одностволку.
Веня окинул взглядом ровную заснеженную порошей дорогу вдоль ограды и начал отмеривать своими крупными шагами расстояние. Единственная его правая рука четко работала под строевой шаг.
– Вот, ровно тридцать метров. Так?
– Ты что задумал, Веня? – спросил Шуркин дед.
– Так, Саня? – вновь спросил Сухов.
– Ну так, так, – беспокойно ответил Мазилин.
– Слушай условия дуэли. Стреляешь мне в задницу. Если хотя бы одной дробиной попадешь – ружье твое!
– А если не? – крикнул подошедший Степка Синегубый. И его испещренное мелкими темно-синими точками лицо, освещенное обычно тусклым светом потерявших остроту после контузии глаз, неожиданно преобразилось, и он вдруг оказался таким же веселым, как Венька. Это удивило Шурку. Таким он его никогда не видел.
– А если не попадет, тогда посмотрим, что с ним делать.
Венька, широко и плавно разводя руками, театрально изобразил реверанс, повернулся спиной к толпе и, задрав фуфайку, наклонился, почти доставая рукой снег:
– Давай, Лександр! Не боись! Пали!
«Может, ружье не заряжено», – почему-то обрадованно подумал Шурка, глядя на крепкие Венькины галифе.
– Венька, убери казенную часть, не дури, – сказал, похохатывая, дед Шурки.
– А если я попаду? – подал голос сам Мазилин. – Глазунья ведь получится, а? Аховый ты мужик, Веня!
– Да не тяни, там бекасинник в патроне, я устал буквой «Г» стоять. Ты знаешь, где курок?
Шурка смотрел на Мазилина и лихорадочно искал выход из казавшейся ему тупиковой ситуации. «Венька, ясно, не струсит, будет ждать выстрела, а Мазилин в тупике – ему надо стрелять, на него все смотрят и ждут. А вдруг сдуру да попадет?»
Но уже в следующий момент он заметил, что неуверенные движения Мазилина обретают какую-то твердость. Тот перебросил одностволку с правой руки на левую, как какой-то краснокожий индеец взметнул ее над головой и издал не очень громкий, но дикий и непонятный воинственный клич:
– И-и-и-ха-ха-у-у!
Все оторопели. Никто такой выходки не ждал. В следующий миг лицо и вся фигура Мазилина приобрели такое уверенное спокойствие и деловитость, что вновь всех изумило.
Он потоптался на месте, делая себе площадку в снегу, и затем медленно стал поднимать ружье. Теперь уже он не обращал никакого внимания на присутствующих. Видно было, что он действовал осознанно и по плану.
Мазилин начал основательно целиться. Но враз опустил ружье:
– Венька, постой еще чуток, я передохну. Знаешь, руки дрожат после вчерашнего: солому возили, ну и немножко того, для сугреву, теперь вот вместо опохмелки ты попался.
– Эх ты, колбаса! – совсем как пацан обозвал Синегубый Мазилина.
– Трусишь?
Но Мазилина голыми руками не возьмешь. Он быстро отозвался:
– Коли б колбасе приставить крылья, лучшей бы птицы не было.
Шурка потихоньку начал понимать, что хозяином положения становится Мазилин, а не Венька. «Неужели Мазилин опять всех перехитрил?
– думал Шурка, глядя грустно на Сухова. – Так уж не раз бывало, ведь он известный пройдоха».
У соседки Пупчихи закричала коза, чуть погодя у самого плетня под навесом смешно начал кашлять баран.
– Вот ведь чертова скотина… правда, Вень? Я ее терпеть не могу, потому и не держу. А ты, Вень?
– Стрельнешь или нет? – подталкивал удивительно настойчиво Сухов.
– Стрельну, конечно, стрельну, погодь чуток-то.
Мазилин поднял ружье и с каким-то чуть ли не радостным лицом, почти не целясь, нажал курок. Прозвучал сухой щелчок, выстрела не последовало.
– Осечка, – сказал бодро Мазилин. – Не судьба, значитца!
– Чего городишь, дай мне. – Венька принял ружье и ловко пальцами одной руки, скользнув по цевью и ложе, переломил одностволку. Лицо его вытянулось в изумлении:
– Ну ты даешь, ловкач! – Он внимательно посмотрел на стрелявшего.
– Ловкость рук и никакого мошенства.
Сухов как-то одобрительно, что было совсем непонятно Шурке, хмыкнул и, шутя, боднул Мазилина головой. Тот громко хохотнул и объявил:
– Господа хорошие, спектакля сегодня больше не будет.
Потихоньку все разошлись.
Шурка вынул перочинный ножичек с двумя лезвиями и начал выковыривать дробь из деревянной калитки. Некоторые дробины засели глубоко, старые трухлявые доски внутри оказались крепкими, а дробь, расплющившись, трудно поддавалась тонкому лезвию, мерзли руки, хотя и было солнечно. Снег искрился, как будто тысячи серебряных мелких дробинок кто-то рассыпал по чьей-то непонятной прихоти.
– Зачем тебе это? – спросил Сухов.
– Да на грузило к удочкам, на лето.
– Приходи, я тебе дам свинца, я раздобыл недавно.
– Ладно, приду.
Веня Сухов, ловкий, стройный и добрый, уже уходил, и Шурка поинтересовался:
– Веня, а как Мазилин придумал фокус с осечкой?
– Да не было осечки, – ответил тот, – пока он нас потешал, успел потихоньку патрон из ствола вытряхнуть и валенком в снег втоптать. Находчивый черт!
– Эх, вот это да! – только и сказал Шурка.
На душе было празднично. Стояла еще только первая половина зимнего солнечного дня. Почти целый день впереди. Рядом были дед, бабушка, все свои. Веня… Такие все разные. И даже пройдошистый Мазилин воспринимался как что-то чудное, но такое, без чего вроде бы и жизнь не совсем такая, какая она может быть.
Рождество
В сенях зашумели, затопали чьи-то торопливые валенки, дверь распахнулась, и в избу ввалились трое ребят: Толик Бесперстов, Димка Таганин и Мусай Резяпов.
Едва переступив порог, еще не закрыв как следует заиндевевшую дверь, нестройно, но громко и главное решительно, запели молитву:
Рождество Твое, Христе Боже наш,
возсия мирови свет разума в нем
бо звездам служащии, звездою
учахуся Тебе кланятися Солнцу
Правды, и Тебя ведети с высоты
востока, Господи, слава Тебе!
Молитву Шурка знал давно, много раз он славил, когда был поменьше. И теперь, лежа в кровати, ревностно и радостно слушал пение.
Слова молитвы были немножко непонятны, но жила в них, исходила от них какая-то неизъяснимая благодать, неясные созвучия были знакомы, на слуху, и поэтому, может быть, несли в душу неосознанную до конца радость и веру в жизнь.
Так наступило утро седьмого января, праздника Рождества Христова.
Когда ребята смолкли, братишка Шурки Петя вскочил на кровати, переступил, балансируя, через Шурку и в трусах, босиком пошлепал к порогу, издавая какие-то невнятные звуки.
Мать Шурки раздавала припасенные заранее конфеты-подушечки:
– Слава Богу! Слава Богу!
Когда славильщики ушли, Петя, стоя на одной ноге, поджав другую, очевидно, от холода, заскочившего через только что с шумом закрывшуюся дверь, закричал горестно:
– Опять ты, мамка, опоздала меня разбудить. Уже ходят! Бесперстов меня обогнал.
– Не торопись ты, темень еще на дворе, они самые первые. Посмотри в окно, – отвечала мать.
Шурка встал, споткнувшись о тыкву, выкатившуюся из-под кровати, подошел к окну. Отодвинул занавеску. Палисадник, широкая улица – все было завалено сугробами, ночью шел сильный снег. Несколько стаек ребят, по двое, по трое пробивались, увязая по колени в снегу, к подворьям.
– Зачем тебе, Петь, в такую рань-то?
– Дак я должен был еще зайти к Перовым, за Ванькой!
– Петь, да ты в своем уме? – всплеснула руками мать. – Он ведь на самом краю села живет, пусть он за тобой забегает. Хватит колдыбашить-то.