— Тьфу ты, черт! Пропади ты пропадом! — разобиделся не на шутку истопник, сообразив наконец, что его разыграли. — С бабой свяжешься, сам станешь бабой!
— Опечатка, — заметила строго Женька. — Не с бабой, а с девкой…
— А, одна хвороба: не переспоришь! — отмахнулся от нее истопник и повернулся ко мне морщинистым темным лицом, сощурился выцветшими голубыми глазами: — Вы, оторвы, с мое поживите, а тады уж галгачьте! Я на этой, считай, на третьей войне! И ничего. Жив!
Я сидела в одной нижней рубахе, прислонясь боком к бревенчатой теплой стене, и молча разглядывала отсветы пламени: голубые на брошенном грязном белье и розовые и желтые на руках и на сене. Мне было абсолютно все равно, за что дед получил «Георгия». Это Женьке доставляет удовольствие его дразнить, а мне безразлично. Но слова старика о том, что он на этой, на третьей по счету, войне — и жив, заставили и меня обернуться.
«Вот как! Ты на третьей — и жив! — подумала я почему-то обидчиво, мстительно. — Какое же это тебе привалило чертовское счастье! Вот это, я понимаю, умение ползать! Ну, ну, расскажи теперь, расскажи, поделись со мной опытом, как это ты падал и целехоньким поднимался… И как желал смерти ближнему, а не себе…»
Я взглянула на старика. Он сидел на корточках перед печкой, самодовольно распустив замшелую, как у коня, в грубых волосках, нижнюю губу, и глядел на огонь.
— Значит, дело не в том, сколько ты врагов уничтожил, а как сам сумел уцелеть? — Я вскочила с лавки. — Ах ты, шкура! Ловчило! Плевать я хотела на тех, кто хочет за счет других уцелеть! — Я бросила Женьке полушубок, потом один сапог и другой. — Кончай лясы точить! Пора ехать…
— Не волнуйся, — успокоила меня Женька. — Успеем. Да, дед! — благодушно пропела она, притопывая ногой и проверяя, хорошо ли наделся сапог, — Беда как с тобой задержались… И рады бы век растабаривать, да ничего не поделаешь… Надо ехать. А хочешь, дед, с нами поедем, а?!
Но дед вдруг так дико попятился, выставляя вперед свои черные, костлявые руки, что мы обе, не сдерживаясь, с хохотом выскочили из предбанника на улицу, на свежий, начинающий холодеть воздух ранних сумерек.
С саней оглянулись: старик остался стоять на облитом помоями бугре, перед баней, ошалелый, надутый, с обиженным, красным лицом.
Женька весело махнула ему вожжами:
— Прощай, Георгий Победоносец! Держи хвост морковкой! Не дрейфь! На что ты нам, старый дурак, нужен?!
Дед — наш друг. Мы с Женькой его очень любим…
2
Да, это была хитроумная, хорошо подготовленная немцами ловушка: пропустить наши войска по дороге вперед и замкнуть за ними тонкий, как ниточка, путь.
От дивизии нас осталось всего-навсего двести восемьдесят человек, включая в это число шоферов, оставшихся без машин, артиллеристов без снарядов и орудий, повозочных без коней и повозок. И начальника тыла дивизии без имущества и подчиненных. От всего медсанбата нас осталось лишь трое: военфельдшер Сергей Улаев и две медсестры — Женька Мамонова и я.
Нас собрали всех вместе, объединили в отряд особого назначения, во главе отряда поставили меднолицего узкоглазого капитана Пироговского, того самого, что остался без имущества и без подчиненных, и вывели на создавшийся в момент вражеского контрудара передний край «занимать оборону». В самом сложном и неудобном по конфигурации месте: посредине лесистых болот, в разбитой деревне, от которой в тыл ведет лишь одна-единственная дорога, да и та просматривается противником визуально и пристреляна каждым своим сантиметром. Легче верблюду пролезть в игольное ушко, чем проехать к отряду по этой одной-единственной, связанной с тылом дороге.
Об отряде сложилась дурная слава: гибельные места, обстрелы, командир-самодур, полная изоляция от внешнего мира. А о людях молва: арестантская рота, Мамай, жизнь для них все равно что копейка. Все они — отпетые, архаровцы. В уборную и в ту идут с автоматом.
Сейчас от безлюдья большой серой равнины, от молчания снегов даже нам с Женькой, привыкшим ко всему, и то этот путь в отряд кажется несколько жутким.
Впрочем, мы давно изучили свой единственный к дому проселок, все его бесчисленные повороты и съезды; приспособились угадывать по звуку полета, в какую сторону и близко ли или далеко от нас ляжет снаряд и где надо проехать медленно, а где гнать коня тем самым аллюром, который не зря называется «три креста». Здесь давно уже примелькались ориентиры: вот обрубленная снарядом кривая береза, цепь воронок вдоль колеи от просыпанных с самолета авиабомб, труп гнедой лошади. На фоне низкого зимнего неба с саней нам хорошо виден стертый полумесяц подковы на ее задранной кверху ноге и опавшее, словно гнилой лист, черное ухо.
За холмами, за мелким осинником розовело вечернее небо. В набрякшем вешнею влагой воздухе явственно слышались только близкие звуки: шорох полозьев, пофыркивание лошади, торопящейся к знакомому стойлу, позвякивание железных колец в удилах. Все остальные привычные шумы переднего края, кажется, угасли в этой розовой тишине, и на сердце у нас с Женькой как-то очень тревожно. Не может быть, чтобы мы так, за здорово живешь, проскочили.
Прислушиваясь, я немного приподнимаюсь, поправляю в ногах овчинный тулуп и вдруг резко толкаю Женьку в плечо, валюсь в сено. Над самым моим ухом звучит треск, подобный тому, с каким колют орех, звук резкий, щелкающий, неестественно увеличенный.
Женька громко гикнула, свистнула, огрела лошадь кнутом. В лицо нам полетели крупные комья снега, ледяные ошметки из-под копыт, снеговая крупа. На излете в сугробе чиликнул осколок.
— Жми, Женька! Гони!..
— И-иэх!.. Серый! — Женька радостно обернулась, дико блеснула глазами. — Не пропадет наш скорбный труп! — И снова стегнула кнутом летящую во весь опор лошадь.
Рядом с санями опять что-то с силой щелкнуло. Тотчас же лопнул, разорвавшись с томительным тонким свистом, давящий душу взрыв, качнул землю. Сани резко накренились, подпрыгнули. Я оглянулась: прямо над головой у нас распустились дымные ветви оседающего в сугробы черного дерева.
— И-иэ-э-эх!.. — крикнула Женька и легла грудью на передок.
Серый мелко забил ногами на обледеневшем взлобке, самом страшном месте дороги. Обвалом сани рухнули с высоты в овражистую низину с угольно-черными силуэтами ветел и острым запахом снеговой талой воды. С силой их швырнуло на раскате — сначала вправо, потом влево — по намерзшим колдобинам и вынесло боком прямо на лед молодого ручья. Ломая оглобли, лошадь, сдавленная петлей хомута, дико всхрапнула, попятилась и присела на задние ноги.
Но все это было уже в недосягаемом для снарядов пространстве, под защитою склона, в спасительной тишине.
3
Дома, в палатке, у нас все было по-прежнему. Раскаленная докрасна, уютно пылала железная печка. Военфельдшер Сергей Улаев сидел перед нею на перевернутом кверху дном железном ведре и чистил картошку. Он подозрительно поглядел на нас сощурясь.
— Где это вы шлялись? — спросил он недовольно.
— Серенечка, где были, теперь там нет! — весело откликнулась Женька и, махнув рукавицами, бросила их на ящики, в угол палатки. Спросила в свою очередь: — А что тут у нас нового?
Сергей коротко хмыкнул, не отвечая.
— Ты давно вернулся? — снова спросила его Женька и села с ним рядом прямо на землю, заглядывая ему в глаза.
— Недавно.
— Ну как?
— Что ну как? — переспросил Сергей. Почему-то он всегда говорил с Женькой насмешливо, грубо, делал ей мелкие гадости, и я, грешным делом, подозревала, что он давно и не без взаимности в Женьку влюблен.
— Все в порядке? — спросила она.
Сергей пожевал цигарку и, продолжая снимать спиралями картофельную кожуру, спокойно ответил:
— Если не считать убитых и раненых, то все в порядке.
— Убитых? — Я обернулась. — Брось!.. Кого?
— Ну, всех перечислять, так и пальцев не хватит, разуваться придется.
Не торопясь, он докурил цигарку, бросил ее на угли в печь и взял из мешка новую картофелину.