Там, где должна была находиться Тамара, ее не оказалось. Он провел на вторую явочную квартиру. Здесь схватили Лешу — Сашу Зеленого. Потом мальчик повел на третью квартиру, и контрразведчики схватили Тамару и Гришу.
В контрразведке Тамару подвесили за длинные косы, которые столько раз гладила материнская рука. Тамара перенесла испытание, никого не выдав и ни в чем не признавшись. С девушки содрали платье, и на сердце ее легла печаль, беспросветная печаль, более тяжкая и жгучая, чем боль от первых ударов проволоки по телу.
После Тамары секли в ее присутствии Гришу, говорили самые грязные, какие только существуют в мире, слова, и она смотрела и не чувствовала стыда, — только черную печаль.
И Гриша никого не выдал и ни в чем не признался.
Потом ввели Сашу Зеленого — Лешу Бунчужного, осунувшегося, с еще более выразительными глазами, в которые можно было смотреть долго-долго и не насмотреться. И подло били чистого, светлого юношу, — и все напрасно.
От всего этого устали, верно, и сами контрразведчики. Допрос на несколько минут прервался. Молодые люди встретились глазами. И показалось, что они стоят, взявшись за руки, как в первый вечер встречи, и каждый видел в двух других тех, кого запомнил тогда: те же глаза, и губы, и волосы, — но ни синяков, ни подтеков, ни кровавых рубцов...
Только минута. Потом началось прежнее. Контрразведчики требовали выдать членов комсомольской организации, выдать большевистский подпольный комитет.
— Кто хоть ты? — спрашивал Липоман Лешу. — Скажи правду!
— Саша Зеленый!
— Я спрашиваю, как твоя настоящая фамилия?
— Этого вы никогда не узнаете.
— Кто твой отец?
— И этого вам не узнать.
— Откуда хоть ты? Не бойся, — просто из любопытства хочется знать.
— Из Одессы.
— Это очень хорошо, что ты из Одессы. Вот вас здесь трое. Вы интеллигентные молодые люди. Жизнь ваша впереди! Будьте же благоразумны! — убеждал Липоман своим артистическим голосом. — Я требую только одного: свяжите меня с Гребенниковым, и я всех вас отпущу. Я дам вам возможность уехать, кто пожелает. Даю вам честное слово офицера!
Они молчали.
— Не верите? Клянусь вам святым богом! Отпущу вас немедленно, — только свяжите с Гребенниковым. Ну? Будете говорить? Кто первый скажет, того сейчас же отпущу. И вы забудете этот кошмар. Разве приятно нам бить вас? И разве человеческое тело долго может выдержать такие пытки? А мы будем пытать вас еще страшней!
Они молчали.
— Ты, долговязый! — обращался он к Леше. — Я знаю, что ты из порядочной семьи, мать и отец по тебе сейчас плачут. Как же тебе не совестно заставлять нас в твоем присутствии бить Тамару? Она красивая, молодая девушка, и по ней также плачут отец и мать, а мы должны из-за тебя ее сечь! Разве тебе не стыдно? И не совестно? Разве так поступил бы на твоем месте рыцарь? Свяжи нас с Гребенниковым. Не хочешь? Так выдай большевистский комитет, и пойдешь домой хоть сейчас.
Леша не поднимал головы. Он смотрел в запятнанный пол и дрожал мелкой холодной дрожью, рожденной физическим состоянием своего тела, особым состоянием, которого он не мог понять, потому что, несмотря на сознание полнейшей обреченности своей и друзей своих, он не испытывал ни страха перед истязателями, ни страха перед смертью.
— Будешь говорить, будешь? — не отставал Липоман, также дрожа мелкой дрожью и заикаясь от бешенства.
— Ничего вы от нас не добьетесь! — сказал Леша. И сам удивился спокойной суровости, с какой прозвучал голос в этом застенке. — И коммунизм все равно будет построен! А вы погибнете на свалке!
Они не выдали никого. Лишенных сознания, кое-как прикрытых одеждой, поволокли их, как мешки, в камеры, и с ног Леши сполз сначала один ботинок, потом второй.
Вечером 6 ноября Слащев давал бал «в литературке» — так назывался клуб на углу Спасской и Соборной улиц. Двухэтажное здание светилось огнями, гремел духовой оркестр, пол колебался под ногами танцующих.
В первом часу ночи Липоман, смыв кровь с холеных рук, явился к Слащеву.
— Открыл большевистский подпольный комитет! — сказал он. — Вот список!
Он подсунул список, в котором значилась шестьдесят одна фамилия.
Слащев выпил стакан водки и поцеловал мокрыми губами Липомана в подкрашенный, как у кокотки, рот. Синим карандашом генерал сделал на списке надпись: «Расстрелять за то, что пошли против единой-неделимой...» Край листка со смертным приговором шестьдесят одному человеку подмок в пролитом на столе красном вине.
— С богом, поручик! — напутствовал Слащев Липомана.
В два часа ночи в дверях камер каторжной тюрьмы появились контрразведчики.
— Собирайся! На этап!
— В другую тюрьму!
Заключенные захватили с собой котелки, белье, остатки пищи. Ночь была такая темная, что заключенные, стоя на машине, не могли различить друг у друга лиц. Гриша не мог стоять: отрубленная ступня ноги вызвала гангрену. Его всунули в машину и подтащили в угол бортов. Тамара положила Грише руку на голову, Леша гладил ему плечо. Никто не промолвил ни слова. В темноте нельзя было разглядеть, кто ехал вместе с ними, но тех, кто стоял вплотную, ни Тамара, ни Леша, ни Гриша не встречали прежде.
Все были так измучены допросом, что ехали на расстрел, как на освобождение. Если бы не тьма, они могли бы смотреть друг другу в глаза открыто, прямо, ничего не утаивая, потому что и тогда, когда были вместе, и тогда, когда были врозь, они оставались на допросе верными себе, верными своему слову, своей клятве.
Машина со смертниками остановилась против завода «Руссуд», во дворе флотского полуэкипажа. Заключенных согнали к стенке. Гриша, Леша и Тамара поцеловались.
— Беги, если можешь! — сказал Гриша Леше. — А я не в силах...
Гриша сидел на земле, опершись на кирпичную стену. Не могла бежать и Тамара: у нее распухли ноги, она с трудом стояла.
— Попробую! — ответил Леша.
И прежде чем офицеры приготовились к залпу, часть смертников бросилась на своих могильщиков: им сыпнули в глаза махоркой, солью, песком; побежали к выходу. Загремели выстрелы. Темная ночь помогла смельчакам.
В числе первых выскочил в ворота Леша. Юнкер выстрелил, стреляли и другие, не видя четко цели, и пули пощадили юношу. Босой, полуодетый, он припал к земле, потом пополз наугад, а за спиной его все щелкали и щелкали выстрелы. Он выбрался к бульвару и, прикрываясь оградой, пошел, тихо ступая босыми ногами, чтобы не привлечь к себе внимания на случай, если бы кто-либо повстречался в этот час.
Леша спасся.
А неделю спустя его поймали контрразведчики: была ночная облава, он находился на одной квартире, предупредили слишком поздно... И Лешу расстреляли вместе с четырьмя другими подпольщиками, расстреляли на пристани, в пакгаузе, в день освобождения Николаева от белых — 31 января двадцатого года...
Поезд замедлил ход.
— Нам скоро сходить!
Бунчужный также посмотрел в окно. Затянутое тучами небо низко опустилось над тайгой, заграждая солнце, распыленный свет которого мягко обнимал края туч. Железнодорожная магистраль проходила через таежный лес, густой, зеленый, то поднимавшийся по кряжу, то опускавшийся в долину.
— Дождиком встречаете меня! — сказал Бунчужный и принялся укладывать вещи.
К поезду набежала выемка с ровно подрубленными многоцветными стенками, а затем поезд вошел в тоннель.
— Вот мы и дома!
Они сошли на станции Тайгастрой в тот самый момент, когда туча, пронесшая воду за много километров, вдруг не выдержала и обрушила на станцию весь свой многотонный груз. Гребенников и Бунчужный укрылись под ближайшим навесом, мокрые, как если б их окунули в реку.
— Вот так дождик!
— Вас не очень того?.. Не боитесь простуды? — беспокоился Гребенников. Он словно просил извинения за такой прием природы и за таежные нравы...
Ливень, впрочем, скоро сменился мелким дождем, по лужам бойко прыгали синие пузыри, покрытые пеной. В застегнутом на все пуговицы мокром плаще Бунчужный шел вслед за Гребенниковым, обходя товарные вагоны, с крыш которых весело стекала вода. Грузчики с закатанными штанами и насунутыми на голову мешками — углом вперед — выгружали из вагонов детали машин, не обращая никакого внимания на дождь. К станции беспрерывно прибывали грузовые машины и подводы: с платформ выгружали балки, металлические конструкции, скатывали бочки цемента, пылившие даже под дождем. Мокрые лошади, в натуге почти касаясь брюхом земли, с трудом вытаскивали из грязи чавкающие копыта.