Сановай вернулся в палатку и принялся убирать посуду.
Выкурив канзу, Кармакчи налил в консервную банку чая.
— Не откажетесь?
— Не откажусь.
Василий Федорович пил чай не спеша, видимо испытывая особенное удовольствие; большим и указательным пальцами он отламывал куски лепешки. Напившись, снова лег на потники, а под голову удобнее подложил седло.
— Последний перегон. А там расстанемся. Вы строить будете, мы — проводить путников.
— А вы на строительство не собираетесь?
Кармакчи задумался.
— Специальности нет.
— А если б имели?
— Если б имел, почему не пойти! Ходить по тропам разве лучше?
— Правильно!
Помолчали.
— Если серьезно хотите на стройку, что-нибудь придумаем. Вы ведь член партии?
— Член партии. Только у нас до райкома далеко. И самому все приходится делать. Руководство слабое.
— Через месяц, через два приходите на площадку. Я постараюсь найти подходящую работу.
— Ладно.
Снова помолчали.
— Как народ смотрит на наше строительство? — спросил Журба.
— Алтайцы? Как кто. Новое это для нас. Больше, известно, скотом занимались. И пушниной. И орехами. Промывали, понятно, и золото. Песок у нас хороший. На бутарах промываем. Но, по правде, жили, знаете, до революции как за китайской стеной. Кто нами интересовался? Баи да кулаки. Урядники. Плохо жили. Я в гражданскую войну света повидал. Против зайсанов воевал. И против царских генералов. Про Анненкова слышали? И против него воевал. Я с русскими хорошо дружил.
Василий Федорович затянулся поглубже. Он был в хорошем настроении, группу довел благополучно, и Журба нравился ему своей простотой.
— Алтай — край богатый. Нет ему равного. Может, только Урал. Чего только у нас не найдешь! И золото есть, и другие ценные металлы. И камни разные. И уголь. А жили — будто в яме. Взять хотя бы семейную жизнь. Ты когда женился? — обратился он к старику по-алтайски.
Старик заулыбался. Бороденка его смешно задвигалась.
— Мал-мал жена... тринадцать год...
Он долго говорил по-алтайски, резко жестикулируя.
— Вот видите. Говорит, женился, когда ему было тринадцать лет. Жена на три года старше. Такой обычай. Он — мальчик, она — уже девушка, шестнадцать лет. За невесту платили калым. Счастья, конечно, мало: вырастали чужие друг другу. Мужчина брал другую жену. На что ему старуха! А первая жена — молчи...
Старик догадывался, о чем шла речь, и поддакивал, покачивая головой.
— Мал-мал плёхо...
— И за что ни возьмись, одно и то же. Там Тобаков обвешивал людей, там зайсаны чинили суд. Знаете, что это такое?
— Зайсан... суд... — повторил старик. — Калында айгыр мал уок то капто акчо уок то. Кайдын уаргыдан сурайыр!
— Наша старая пословица, — перевел слова старика Кармакчи: — Раз у тебя нет табуна коней и мешка денег, то как же ты будешь судиться!
— Мал-мал плёхо...
Мальчик Сановай, не знавший зайсанов, тоже покачивал головой, как старик-проводник.
— На зайсанский суд сходился весь аил. Судились под деревом, под открытым небом. Пили присягу из черепа покойника, — говорить должны правду. Или целовали дуло заряженного ружья. Зайсан судил своею властью. Что порешит, запишут на дереве. Зарубку сделают такую. За убитую собаку — давай лошадь. Ударил кого — давай лошадь. Били и плетьми. Клали на землю, спускали штаны. Зайсан выговаривает, выговаривает, палач сечет.
Старик все покачивал головой. И Сановай также.
— А кто сек?
— Все секли. Вот зайсан сказал бы вам, и вы бы секли!
— А если б не захотел?
— Вас положат и высекут!
Сановай рассмеялся. Ему стало смешно, как это секли б высокого красивого русского, с такими волосами, как солнце на восходе, и с такими глазами, как небо после дождя. Рассмеялся и старик, и Василий Федорович.
— Такой порядок...
Умолкли. Старик встал и пошел к лошадям, Сановай подложил в костер сухих веток. И снова огонь взметнулся ввысь, и с треском разлетелись мелкие колючие искры.
— Теперь больниц сколько! В каждом аймаке. Ветеринары. А тогда если заболеет бедняк, куда итти? Понесут родные лопатку барана, завернутую в сено. Кама подожжет сено и смотрит, сколько трещин на кости. Одна трещина — один дух в доме больного. Десять трещин — десять духов. Всех выгнать надо. И за каждого плати...
Старик возвращается, садится на корточках у пня. Он тотчас догадывается, о чем речь.
— Мал уру ит семис, кижи уру кам семис!
— Старик говорит: скот болеет — собака жиреет, человек болеет — шаман жиреет! Когда умирал человек, родные привязывали труп к лошади, везли в тайгу не оглядываясь. Покойник — зло. Оглянешься — потащит за собой на тот свет... Не оглядываясь, подрезали веревки и скакали назад. А покойник в лесу оставался — собакам и волкам.
— Мал-мал плёхо...
Видимо, ему не нравится обычай: стар... И если б не новая власть, потащили б его в тайгу, собакам...
— И развлечения, знаете, были какие-то дикие. Бай приезжал к баю, брал с собой мешок денег. Пили араку и пересчитывали деньги: у кого больше...
...Поздно возвратился Журба в палатку. Абаканов спал, а Женя, видимо, его ждала.
— Почему так поздно? Я спать не могу. Тревожно...
— Думали, напали на козлика серые волки?
— Вы... Нечуткий, нечуткий! И нехорошо так!..
Она натянула на голову одеяло и отвернулась.
...Утро. Тропа идет над водой, на самом краю скалы. Над рекой висит плотный туман. Река кажется водопадом, окутанным водяной пылью.
Потом поднялось солнце, туман отплыл за горы. Беспокойная река кипит у порогов, вся в мыле, отливающем на солнце радугой. Но в затоне она синяя, цвета стальной закалки, холодная.
По дороге встречаются кусты смородины, дикой малины, крыжовника. Тропа вскоре переходит в широкую дорогу — бом, выдолбленную в скалах вдоль высокого берега. Все чаще попадаются по дороге всадники — колхозники и охотники. Пешком двигалась куда-то группа иностранцев — туристов. Шли они сосредоточенные, изредка обмениваясь двумя-тремя словами. У всех опаленные, розовые шеи, низко открытые в зеленых блузах, льняные волосы, оловянного цвета глаза и крепкие кривые ноги.
При встрече с группой иностранцы покосились и прошли молчаливо, не желая ничем привлечь внимания.
Абаканов наклоняется к плечу Журбы и вполголоса говорит:
— За такими туристами поглядывай в оба! И зачем им позволяют бродить по нашей земле!
...Последние километры... Они особенно томительны. Бом подходит к воде и прячется, огибая отвесный выступ среди деревьев. Лошади осторожно нащупывают камни. Часа через два бом переходит в лесную дорогу. Река сужается, она отошла куда-то в сторону, в непроходимую чащу, сдавленная скалами. Всадники торопят лошадей, Женя скачет галопом, но Василий Федорович свистит, и Женя сдерживает лошадь.
Журбе хочется курить. Он запускает руку в карман и вдруг обнаруживает, что канзы нет...
К канзе у алтайцев особое уважение. Василий Федорович даже останавливает караван. Все проводники сходят с лошадей, ищут.
Напрасно...
— Поздно спохватились! — укоризненно говорит Кармакчи. — Так нельзя.
...И вот лес, закрывавший горизонт, расступается. Перед глазами — зеленая долина, вся в цветах. Река, круто обогнув скалу, вырывается к долине, кипя и бурля. И шум ее наполняет воздух. Два деревянных барака, недавно срубленных, несколько палаток, — вот здесь будут рудники, металлургический комбинат, социалистический город...
У Журбы замирает сердце. Впрочем, в эту минуту волнение охватывает всех. Это видно по лицам, по глазам, по той сосредоточенности, с которой встречается каждая деталь пейзажа.
Мокрые лошади тяжело дышат. Ручеек, крутой подъем — и коновязь.
Женя лихо перекидывает ногу через голову лошади. За ней сходят остальные. У всех лица черные, обветренные, плюшевые от пыли.
Пожилая женщина в платочке, стоя на крыльце, смотрит на приближающихся.
— Сюда, товарищи, сюда! Сначала в баню! Вот мужская, а вот женская!