Сухой и теплый, красочный октябрь кончился. Ноябрь же начал сразу с демонстрации скверного нрава: ободрал деревья до исподнего, а затем принялся плеваться дождем, норовил забраться ледяными пальцами за шиворот, рвал из рук зонты… Я проковылял мимо Петровны, которой, казалось, все было нипочем: руки решительно сжимали метлу, а красные щеки соперничали румянцем с последними листьями дикого винограда.
Приходить на деловые встречи нужно вовремя. Дорога до гаража равнялась дороге до метро плюс триста метров до конторы, минус возня с парковкой… Словом, брать машину не было никакого смысла: ее потом нужно было бы еще и мыть. Терпеть не могу ездить на грязной машине – а грязной в такое время года она становилась сразу же.
Обычно перед встречей с заказчиком я прокручиваю в голове различные каверзные моменты и заранее готовлю достойные ответы, но сегодня то ли Петровна со своим дурацким подобострастным «здрась» выбила меня из колеи, то ли мрачный ноябрь, который я всегда ненавидел – по многим причинам сразу… но, возможно, виноваты были воспоминания? Скорее, и то, и другое, и третье… Приближалась дата, которую я тоже ненавидел: годовщина аварии. День, когда я потерял жену, ногу и, как потом оказалось, еще и ребенка. Ребенка, который так и не появился на свет… впрочем, я совсем не был уверен, что он был зачат от меня и вообще был бы когда-нибудь рожден… Скорее, не будь катастрофы, я так бы никогда и не узнал, что он существовал… уже жил своей собственной, автономной, крохотной жизнью совокупности клеток… всего-навсего комочек размером с мышь… Испуганный, забившийся в угол мышонок… Сын? Дочь?
У той женщины, которую я с облегчением спровадил на старую дачу своих родителей, девочка по имени Алиса. Мать называет ее Лиска, и имя ей идет: рыжеватая и хрупкая, со слегка раскосыми глазами и плавно-стремительными движениями, она действительно напоминает лисичку. Надо было бы позвонить, узнать, как они устроились, – но я почему-то каждый день откладывал звонок, хотя знал, что поступаю некрасиво… у них никого тут нет. Но с другой стороны, мне не хотелось взваливать на себя еще и это: разговоры ни о чем, делано бодрые интонации, да и потом, она же чувствует себя обязанной… и это противнее всего. Это так же отвратительно, как и дворничихино «здрась», отчетливо отдающее запашком мусоропровода, как слепленное в одно слово скороговоркой «георгеоргич»… как вся моя жизнь после той аварии… как гнусное слово «рак», которое было произнесено дважды – приговор, приведенный в исполнение… после которого я уже навсегда стал кое-как слепленным в кучу «георгеоргичем», а не Гошенькой, как меня до самой смерти называла мама, и не папиным Геркой… Геркой меня больше не звал никто, как и Гошенькой… Остался Гоша, он же Гога, теперь Галоперидол – одноногий, отвратительный, ненавидящий вкупе с ноябрем и все человечество, брюзга…
Проклятый одиннадцатый месяц колотил кулаками по зонту, коварно прятал в лужах выбоины – хотя тут я, несомненно, его переиграл: утопил в яме ботинок с протезом, которому было все равно – не жарко и не холодно. Внезапно я понял, что и душу свою, наверное, после аварии я заменил таким же протезом – причем сделал это сам… сам! Чтобы не болела больше… не чувствовала… чтоб ни жарко ни холодно…
Только теперь, отряхнув с нечувствительной искусственной ноги воду, я понял, ПОЧЕМУ все это мне так поперек: это было дежавю. То, что я больше никогда не хотел вспоминать: пьяная женщина на диване, Генка все с той же капельницей в руке, запах рвоты, закатившиеся глаза, моя растерянность, моя злость, короткие стриженые волосы… не темные, а выбеленные – но какая, в сущности, разница! Они тоже когда-то были темными… Не хочу, не желаю больше всего этого!
Однако ЭТОМУ было плевать на меня. Оно вторгалось в мои мысли, разом всё: и воспоминания, и запахи, и звуки… словно прокручивали и прокручивали закольцованную пленку нашей с погибшей женой недолгой и тягостной семейной жизни, закончившейся крахом – и в прямом, и в переносном смысле. Я уже знал, что разведусь с ней, я уже твердо это решил – тогда зачем закатил скандал после той проклятой вечеринки, когда она, сразу же напившаяся, стала вешаться на шею всем и каждому? Я знал, что скоро избавлюсь от ее назойливого присутствия… но не предполагал тогда, насколько скоро и КАКИМ способом!
Я еще пытался сдержаться, когда она привычно плюхнулась на сиденье рядом, но, увидев, что она достала из сумочки почти полную бутылку коньяка – свинтила со стола, украдкой пронесла в прихожую и сунула в эту свою проклятую сумку! – начал высказывать то, о чем следовало бы промолчать. Потому что это было уже и не мое дело. Мы были почти чужие. Почти! Однако я не смог стерпеть, чтобы не ужалить ее. Ответить хотя бы так на то мужское унижение, какому эта женщина меня только что подвергла. Мне бы сказать себе: «Остынь, и так все знают, что у вас вот-вот официальный развод, оставь ты ее в покое, пусть живет как хочет!» Но… я тоже жаждал ее унизить. Если не при остальных, то хотя бы сейчас. Лучше бы я просто молча вытолкнул ее из машины, заставив добираться до дома как заблагорассудится… Вместо этого я едко осведомился – не наутро ли предназначается ворованное? Когда она, опухшая, с мешками под глазами и чудовищным выхлопом, начнет рыскать по всем углам? Что у нее уже не иначе как белая горячка – потому как она даже не сразу вспомнит, где и что она заначила! А она такая запасливая девочка – надо же, сегодня подумала заранее! И даже в гости явилась не с плоским клатчем на цепочке, с каким обыкновенно строит из себя светскую диву, а с этой вот безразмерной базарной торбой, чтобы при первой же возможности утащить, украсть, слямзить, притырить!.. И утром моя бывшая хорошая девочка, а теперь пьянь конченая, свинтит пробку, набулькает полный стакан и будет громкими глотками пить… мерзко, по-свински! Она уже даже не пьянь – она алкашка – конченая, мерзкая алкашка!..
Зачем я кричал и бесновался, и брызгал слюной, и ненавидел ее остро, до рвоты, до темноты в глазах – когда все это, собственно, мне было уже все равно?!
Может быть, именно потому, что я стал вопить, она не засунула бутылку обратно, чтобы действительно употребить утром, а демонстративно откупорила ее, выкинула пробку в окно и, мерзко ухмыляясь, стала тянуть коньяк прямо из горлышка. Зачем я протянул руку и выдернул у нее эту бутылку? Да пусть бы пила, пока не захлебнулась! Или бросила пить – что маловероятно, но возможно – и родила бы ребенка, которого я считал бы своим… И не жил бы я сейчас в квартире родителей, потому что просто физически не мог оставаться там, где она до сих пор незримо присутствовала… И автоматом не случилось бы и остального: приезжей из какой-то нищей тьмутаракани, неудачно – или удачно? – повесившейся в дворницкой, и присутствия в моей жизни этой самой недоповесившейся – присутствия постоянного, незримого, но зудящего, как лишай под приличным костюмом…
Но я сделал то, что сделал: выхватил бутылку из рук жены и заорал, и она тоже заорала, и стала бить меня сумкой, и отнимать то, что стащила со стола приятелей, и… Наверное, я хотел затормозить, но… Еще больше я хотел, чтобы все закончилось – немедленно, здесь и сейчас! Да, прямо немедленно… сейчас же! Желание было настолько невыносимым, что только этим я и могу объяснить последующее, а именно: я не затормозил.
Я хотел убить ее – да и себя заодно. Уничтожить, растоптать, размозжить, сломать то, что было нашей совместной жизнью, что дошло до абсурда, до какого-то края, до точки кипения… Я уже не контролировал себя, настолько сильным было это желание все, все разрушить! – и машина, несшаяся на полной скорости, машина, чей руль уже не держали ничьи руки, не вписалась в поворот, ударилась о дерево, перевернулась и рухнула в глубокий кювет.
Она не была пристегнута и, как определил патологоанатом, умерла мгновенно. Меня заклинило искореженным железом, и я продолжал кричать – но уже от боли, а не от ярости. Наверное, я кричал, пока не потерял сознание: кричал в холодный осенний воздух, который лился сквозь вылетевшие стекла, в ночь, в глухое, затянутое тучами небо, кричал, еще не осознав, что я кричу в никуда… Что ее, которую я любил и ненавидел одновременно, уже нет рядом. И что ей тоже уже все равно, и не нужно мучиться выбором: бросать пить или жить как живется, не утруждаясь и не насилуя свою натуру, оставлять ребенка, зачатого в неизвестно чьей постели, или распорядиться его жизнью так, как сейчас некто распорядился ее собственной?..