...Подхожу к большой группе. Гудит хриплый бас вперемежку с певучим тенором. Издали узнаю Асеева. Живописным табором разлеглись лошади у коновязи. Искрами разлетается пламя костра.
— Живой огонь скрозь щель пробивается, — долетает голос Асеева. — А ты — знай, молчи...
Стою, скрытый сосной. Близ самого пламени лежат чужие солдаты. Много наших артиллеристов. Выделяется лохматая, грузная фигура огромного пехотинца в папахе. Шагах в двух от него, спиной к костру, сидит бледный Асеев.
— Видать штунда, что ль? — бросает хрипло огромный пехотинец, остро блеснув глазами из-под бровей.
Потом, затянувшись цыгаркой, говорит раздражённым голосом:
— Кажна тварь о беде своей жалуется, кажный пёс скулебный — пни его — заскулит не в очередь. А мужик всё молчит, да к богу жмётся...
Говорил он окая и крепко выдавливая слова.
— А ты в бога веруешь? — строго взглянул Асеев.
— Бога не замай, — лениво сплюнул гигант, — на ём свой венец, не солдатский.
— Погоди... Словами не хряскай, — заволновался Асеев. — Я тебе простое слово скажу, а ты вникай... Скатилась слеза хрустальная — и нет её. Ан слеза-то в сердце горит... Так вот оно все в саду божием: звёздочка гинула, закатилась — солнышком выглянула... Перстами господними деются дела человеческие. Не по нашему хотению — по воле божией... А ты, знай, живи, да душу во цвету хорони...
Пехотинец приподнялся на локте и выпечатал с угрюмой усмешкой:
— И воробей-то живёт, да житьишко его какое: ножками по снегу бегает и г... клюёт.
— А ты терпи, — воскликнул Асеев. — Терпи!.. Христос терпел — и нам велел.
— Штунда! Дуй тя горой, — захохотал пехотинец. — Христа до нашего брата ровнят!.. Н-не, ты псалтырь не топчи. Христово дело одно: Христос для души порядку по земле ходил. А — то наше дело, не небесное... На котором грехи как воши сидят... Я, может, сотню душ загубил... Своей мы, что ль, охотой на такое дело пошли?..
— Правильно! — загудело из темноты. И как блохи запрыгали острые словечки.
— В бою — не в раю...
— Вперёд себя под пулю Христа не пошлёшь...
— Наше дело — солдатское: стой столбом, да сполняй, что велят...
— Чу-дак ты, Асеев, — юлой врывается беспечный смешок Блинова. — Христос в небесах, а солдат в окопе — на голой ж... Нацепи-кось Христу винтовку, легко ль ему будет?..
— Дело! — крякают наши артиллеристы.
— Уж ты, Асеев, не спорься. В нашем деле псалтырь твоя дёшево стоит.
— Э-эх! Оглушило вас до́-глуха пушками, — вскочил, весь трясясь, Асеев. И понёс певучей, волнующей скороговоркой, по-сектантски, с истерической дрожью выкрикивая отдельные слова.
— Гудит людям смерть словом огненным:
«Стоят ворота железные, замками замкнутые. Велики ворота как грех греховный... Глянь, мужик, поверх силы твоей сермяжной... Ходит война, зубами в тело вгрызается; рушит земли крещёные... Опился лют человеческой крови людской. Земля от крови паром пошла. Не стало свету божьего в глазах, найтить себя не знает мужик. Стучит рукой смертною в ворота железные. Ан ворота голос душе подают...».
— Заплясал, как дождь на болоте, — смеясь вставляет Блинов.
Но Асеев не слышит. Он весь трясётся в экстазе:
— Сбереги душу свою во цвету — и травинка садом покажется. Закажи...
— Полно ты врать, Асеев! — обрывают солдаты.
— Одна тут у всех заказчица: на неё все работаем...
— Мол-чальник, разрази твою душу! — сердито сплёвывает пехотинец.
Ворочаясь как медведь, он встаёт во весь свой гигантский рост, швыряя отрывистые слова вперемежку с матерщиной:
— Н-не!.. Намолчались!.. Будя...
И, тяжело ступая, уходит в темноту, откуда по-прежнему несутся волны глубокой человеческой грусти.
Я подхожу к Асееву. Он бледен. Губы его трясутся.
— Хорошо поют, Асеев, — говорю я ему.
Асеев вслушивается, пристально смотрит на меня, и на лице вдруг появляется привычная, светлая улыбка:
— У земли — ясное солнце, у людей — ясное слово... Песней душа растёт.
* * *
...Отступаем. Идёт переправа через Вислоку. Бомбы, аэропланы, шрапнели. Далеко, далеко полыхает дымное зарево: это горит зажжённая снарядами Пильзна. Узкая, гибкая Вислока быстро катится между песчаных берегов. Чтобы укрыться от аэропланов, мы дожидаемся в лесу. Война ворвалась сюда внезапно. Грохот орудий ещё не успел разогнать ни птиц, ни зверей. Везде — ив реке, и в траве, и на деревьях, и на горячем песке — бьёт кипучая жизнь. Звонко кукует весенняя кукушка. Сидят, нахохлившись, на ветвях большие сивоворонки. Две сойки ведут отчаянный бой с назойливой вороной. Реют пёстрые бабочки. Стрелою мечутся сероватые рыбки в холодной воде. Из густого кустарника выскочила белогрудая лисица и мелькнула жёлтым хвостом. Всё охвачено напряжением. Только на лицах людей какая-то мрачная усталость. Нервы издёрганы. Армию утомили, замучили эти бесцельные переброски. Мотанье с места на место без плана, без смысла.
У переправы весь корпус. Каждая пядь земли здесь густо забита артиллерией, пехотой и кавалерией. Войска стоят вперемежку: тяжёлые орудия вместе с пехотой, госпиталями, обозами, парками и понтонами. Командиры парков исхлопотали разрешение укрыть зарядные ящики в лесу. Четыре парковые бригады — двенадцать парков — сгрудились в небольшой лесистой ограде в ожидании очереди. Все рвутся перейти через мост, чтобы убраться из полосы обстрела. Орудия безунимно грохочут. Аэропланы кружатся и гудят, как назойливые шмели. Сейчас мы наблюдаем их из укромного уголка. Наблюдаем с каким-то хищным любопытством. Германские альбатросы, когда летят высоко, поразительно похожи на птиц. Крылья и хвост окрашены в сероватую краску, а тело ярко белеет. На такой высоте их можно принять за аистов. Но эти аисты беспрерывно швыряют бомбы. Из нашего лесного убежища мы видим густые, чёрные, дымные столбы и слышим грохот зенитных[78] пушек. На этот раз дежурные орудия стреляют довольно метко. Шрапнели рвутся у носа аэропланов. Небо усеяно пушистыми дымками. Но аэропланы как ни в чём не бывало кружатся над переправой. Крылья у всех приподняты кверху. Это значит, что они нагружены бомбами и сбросят их сегодня немало. Грозные воздушные хищники внушают неимоверную ненависть и тревогу.
— Вот подбить бы его, мерзавца, — яростно шипит Базунов, — поймать и повесить пять раз или зажарить на медленном огне! Знал бы он, как бомбы бросать...
Сейчас у всех на душе какое-то откровенное облегчение от сознания, что сегодня мы вне обстрела. С кровожадной заинтересованностью наблюдаешь эту борьбу между землёй и небом из защищённого места. И эта подлая радость защищённого зрителя ещё крепче подчёркивает каждому, до чего остра и мучительна ежедневная жуть, с которой шагаешь под рвущимися бомбами и прислушиваешься к вою шрапнелей, сыплющихся сверху и ведущих к не меньшим жертвам, чем вражеские аэропланы.
— Ох, прямо извели аэропланы, — жалуется солдат. — Днём всем здоров, а ночью спать не могу. Пулемёта не боюсь. Против пулемёта в атаку ходил. А как загудит вверху, — всю ночь потом маюсь. По тридцать штук за день над нами летают.
— Бомбы, что ли, боишься?
— Не от бомбы страшно — ероплана боюсь. И во сне еропланы вижу.
Другие ещё безнадёжнее выражают свою растерянность и тоскливые думы:
— Тоска, ваше благородие. Под грудями болит, давит. Всего тебя жмёт, простору нет. По телу словно бы вся эта передвижка идёт. От головы до низу переливается, стискивает, ровно бой по телу идёт.
— По дому скучаешь?
— Нет, я об семье не забочусь. Потому, я у отца живу. Только так — никакой радости нет... Намаешься за день, ляжешь в десятом часу, — не спится. Всё тоска грызёт. Про непорядки наши всё думаешь...