— А ну тя! Свалю ведь.
Гавриловъ славится своей силой и гордится ею, но борется неохотно. Въ бою онъ рисуется своей силой и бьётъ больше кулакомъ, ломитъ грудью, чемъ штыкомъ и прикладомъ.
Какъ два быка, нагнувъ головы и глядя другъ на друга исподлобья, стоять рядомъ Гавриловъ и Трепковъ. То Гаврилов, сделавъ свирепое лицо, толкнётъ локтемъ Тренкова, то Тренковъ, хмуря свои белссыя брови и ерша усы, двинетъ въ бокъ Гаврилова. Борьба ещё не началась, но солдаты подзадориваютъ другъ друга, какъ два петушка, собиравшееся подраться.
А неподалёку отъ нихъ лихо отплясываетъ какой-то мудрёный танецъ певунъ и танцоръ Малыго, высоко подбрасывая ноги въ новыхъ сапогах, поводя плечами и покрикивая тонкимъ фальцетомъ:
— И-ихъ, отакъ, вотъ какъ!
И борьба, затевающаяся между Тренковымъ и Гавриловыми, и лихая пляска Малыго, и непонятная, неведомо откуда пришедшая ко всемъ бодрая радость — всё это оттого, что привезли намъ оттуда, изъ дому улыбку и сказали о томъ, что нас не забыли.
Уже свечерело. Уже громче и чище звуки выстреловъ въ вечернемъ чистомъ воздухе. Два солдата, Киренковъ и Платовъ, сочиняютъ въ углу письмо въ стихахъ:
— Ты дражайшая жена,
Не тужи, что ты одна...
— Надо бы о Георгiи ввернуть, да какъ бы это половчее, — говорить Платовъ, недавно представленный къ Георгiю за разведку.
— Анадысь ротный сказывалъ, будто мы долго тута постоимъ, — слышится свежiй въ вечерней синеве голосъ Норова, лениваго и «ледащаго» солдатика.
— Такъ вотъ, братцы мои, приходитъ это къ яму аглицкiй царь и говоритъ: «Сукинъ ты сынъ!» — разсказываетъ кто-то сказку.
— Ловко, — ободряютъ слушатели оборотъ речи «аглицкаго царя».
— Бумъ! — врывается въ тишину и мирную беседу неожиданный грохотъ одинокой пушки.
— Бумъ, бумъ, — просыпаются другiя пушки.
И скоро впереди окоповъ загораются знакомые намъ сполохи выстреловъ, бороздя потемневшее небо ярко-красными полосами огня.
— Енъ началъ, — тихо говорятъ солдаты.
Никому не хочется нарушать сладкую тишину, наступившую после радостнаго хлопотливаго дня. То мы были какъ будто дома, а теперь опять война и привычное для уха громыханiе разрывовъ.
— Буде, ребята, буде. Вылазь, — слышится ласково начальственный голосъ взводнаго. — Становись въ окопы, енъ начинаетъ атаку.
Очарованiе развеяно, но въ душе осталось бодрое и сильное чувство.
— Ну и зададимъ мы ему трёпку!
— Эхъ, размахнуться бы въ рукопашной, братцы. Я бы таперь...
— Куды ему супротивъ насъ! Шутка ли всемъ народомъ идёмъ.
— Верно!
Если бы сейчасъ, подъ обаянiемъ такого хорошаго дня, бросили этихъ Гавриловыхъ и Тренковыхъ, этихъ пензенцевъ и вятичей, въ атаку, они также радостно, какъ только что плясали, боролись, смеялись и возились другъ съ другомъ, ринулись бы въ бой и сложили бы свои головы, кому судьба её сложить.
— Стреля-ай!
— Та-та-тахъ! — крикнули винтовки.
И бодро, и весело нащупывали затвор ставшiе вдругъ ловкими и проворными корявые пальцы.
НА ВОЙНЕ
— Левее, ноль, ноль три! Трубка сто двадцать девять. Огонь! — кричитъ со своей вышки маленькiй, забрызганный съ ногъ до головы грязью артиллерiйскiй офицер Б.
— Ноль, ноль три, трубка сто двадцать девять. Огонь! — повторяетъ другой голосъ команду внизу.
— ...Сто двадцать девять. Огонь! — звучит передаваемая команда въ третiй разъ дальше.
— Трубка... Огонь! — едва слышно доносится ещё разъ повторяемая команда съ края батареи.
— Тр-р-ахъ! — сочно вырывается ударъ первой пушки.
Шесть орудiй, одно за другимъ посылаютъ ядра въ непрiятельскую позицiю, и не успеетъ замолкнуть отзвукъ удара последней пушки, какъ снова громыхаетъ первая крайняя, и снова слышится съ вышки отчётливо сухая формула:
— Ноль, два! Трубка сто двадцать девять. Огонь!
Маленькiй волшебникъ, сидя съ цейсовской трубкой на своей вышке, ежеминутно фукая въ озябшiя руки, бросаясь от буссолей къ микрофону, посылаетъ туда, за восемь вёрстъ отъ насъ смерть. Въ сухомъ сочетанiи цифръ, въ дробной формуле, которая приказываетъ пушкамъ выбрасывать многопудовый ядра, — могучая сила. Этой силой, разрушающей бетонный блиндажъ защитныхъ укрепленiй непрiятеля, сметающей въ одно мгновенie валики окоповъ, вырывающей десятки люден изъ строя, калечащей, кромсающей, превращающей человеческое тело въ брызги крови и мозга, управляешь скромный офицеръ Б., въ помятой фуражке, въ сбитыхъ сапогахъ, заросший сбившимися въ войлокъ клочьями давно не бритой, давно не расчёсываемой бороды.
И все, начиная съ командира батареи, съ нашего ротнаго командира и кончая тулякомъ — солдатомъ Пахомовымъ, — все забрызганы грязью, давно не видели мыла, гребешка, щётки, не сменяли белья; рубаха на теле заскорузла и сделалась твёрдой, какъ кожа, лица обветрились и покрылись корою, уши больше не глохнутъ отъ непрестаннаго грохота канонады, не умолкающей ни днемъ, ни ночью; сердце не бьётся тревожно ни подъ огнёмъ, ни въ атаке, когда опьянённые, озверевшie отъ крови и жажды жизни люди бьютъ штыками, прикладами, впиваются другъ другу въ лицо ногтями, зубами, рвутъ, дробятъ и крошатъ.
Двадцатый день мы сидимъ въ передовой цепи окоповъ въ качестве прикрытiя. За это время мы успели привыкнуть ко всему. Когда, гудя, какъ трамвай, шипя и разбрасывая во все стороны огонь, къ намъ летятъ «чемоданы»; когда шестидесятипудовый снарядъ, ринувшись внизъ, роетъ огромную воронку, забрасывая насъ щебнемъ, осколками и землёй, мы не бросаемся ничкомъ, не бежимъ за прикрытiе, не мутится уже умъ отъ ужаса. Намъ всё равно. Страхъ перегорелъ въ душе, смерть перестала пугать насъ.
— Ложись! — командуетъ взводный.
Если бы не команда, никто и не подумалъ бы лечь; ведь, каждый день, въ продолженiе двадцати сутокъ, мы видимъ надъ своими головами летящiе снаряды. Звенитъ и воетъ шрапнель, тоскливо поютъ пулемётныя пульки и летятъ густыми роями вокругъ насъ, сухо гремитъ картечь — и такъ всё время, даже тогда, когда мы спимъ или, вернее, дремлемъ, сидя на корточкахъ и зажавъ между коленъ стволы винтовокъ.
— Какого чёрта — ложись! — ворчитъ Пахомовъ. — Она тебя и лежачаго достанетъ.
— Глянь-ка, братцы, правофланговая опять закурила! Эка лупитъ какъ!
Молчавшая съ утра батарея на правомъ фланге открыла ураганный огонь по деревне К., занятой непрiятелемъ. Изъ-за леса поднялись два столба буро-багроваго дыма, грохнулъ тяжёлый, раскатистый ударъ, отъ котораго у насъ осыпалась съ вала земля, къ самому небу взметнулся пламенный вееръ, а въ немъ замелькали какie-то чёрные комья: это взорвали фугасами непрiятельскую траншею, подрывшись подъ неё сапой, и взлетели вверхъ вместе съ камнями и кусками бетона клочья человеческаго мяса.
— Правде! Трубка сто тридцать. Прицелъ. Огонь! — спокойнымъ, ровнымъ голосомъ командуетъ офицеръ и потираетъ озябшiя руки.
— Фр-р-ръ! — разлетается широкимъ вееромъ пулемётный свинецъ, сухо стуча по камнямъ, подскакивая и звеня о стоящiя позади насъ подбитыя два орудiя.
— И-и-и! — поетъ шрапнель.
— Ломакинъ, дай-ка, братъ, огня! — кричитъ среди грохота, воя и свиста Пахомовъ присевшему подле него на корточки товарищу.
— Сернички вышли, — такъ же крича, отвечаетъ Ломакинъ.
— Вотъ тебе и разъ! Что же это будетъ? Курить охота.
— Отъ шрапнели закури, — смеётся Ломакинъ.
Кто-то протягиваетъ Пахомову коробку со спичками.
Онъ съ наслажденiемъ закуриваетъ и начинаетъ мечтать вслухъ.
— Эхъ, кабы теперь щей, да съ капустой, а то который день всухомятку жрёмъ. Кабы въ щахъ да говядины кусокъ, да кабы...
— У, чортъ, замолчи тамъ! А то и вправду жрать захотелось. Эка расписываетъ какъ!