Это ожесточение он видел и в других людях, видел ожесточившихся людей в общественном транспорте, в очередях, на улицах. По малейшему, ничтожному поводу вспыхивали яростные, дикие перепалки, готовые превратиться в мордобой. Месяцами, годами копившаяся в людях неудовлетворенность, обида, недовольство жизнью, притеснение, ущемление, обман, колоссальные очереди превращали обычных, добродушных и мирных людей в цепных собак.
И странное дело! За восемь-десять лет этой передряги из жизни совсем не исчезли очереди. Очередь являлась еще более существенной чертой бытия, чем в советские времена. Теперь не было очередей за колбасой, мебелью, билетом на самолет, за каким-нибудь другим дефицитом, но совершенно дикие очереди были за субсидиями, на бирже труда, в земельные отделы и комитеты, к нотариусам, в какие-нибудь конторы за какими-нибудь справками, в отдел юстиции на оформление собственности. Устройство жизни в России неизбежно сводится к бутылочному горлышку.
И невеселые мысли все одолевали его. И он думал о том, как же так вышло, что из благополучной семьи со скромным, но достойным достатком его семья в пять лет скатилась сначала к бедности, а теперь вот к самой отчаянной нищете? Дальше уже оставалось только идти на паперть с протянутой рукой. Они с женой уже пятый год не могли купить себе обновы, их покупали только детям. Как так вышло? Где он упустил? Может, нужно было уйти с завода раньше? Ведь видно было, что завод заваливается, гибнет, но он, Никитин, держался и верил в свой завод до конца. И не он один был такой, кто верил и надеялся на лучшее. Он любил свою работу, свой цех, свой коллектив. Да и куда он мог пойти, когда кругом одни сокращения и увольнения? Может, нужно было податься в коммерцию, стать «челноком», как десятки его бывших сослуживцев? Но это было чуждо и противно его духу – торговать ему, рабочему человеку, инженеру. И вот он никуда не ринулся, не открыл свое торговое дело, не ушёл вовремя с завода и дождался, в конце концов, увольнения. Что ж, упустил он это время, когда можно было что-то изменить в своей жизни и в жизни семьи, а теперь нищета так придавила, что хоть караул кричи. Сейчас, кажется, вплавь бы бросился в бурлящий поток, пополз бы, лишь бы не сдаться, не упасть окончательно. «Цепляться, цепляться, зубами держаться, царапаться, но не падать! – повторял он себе. – Не сдаваться, ни за что не сдаваться!» А сколькие уже упали, сдались, спились и доживают свой век чуть ли не под забором! Ещё не старые, но выкошенные, как косой, новым строем жизни, не сумевшие приспособиться к этому порядку. А скольких сверстников или чуть постарше он уже похоронил!
И вот так оно вышло, что он не попал в струю, там опоздал, здесь не успел, не перестроился и выброшен теперь на обочину. А с обочины – да прямо в кювет. Даже машину – последнюю кормилицу – и ту не успел поменять или капитально отремонтировать. «Жигуленок» года три выручал его крепко. Но вырученных денег хватало только на еду да на мелкий ремонт. А вот на крупный ремонт уже надо было изловчиться. А тут ещё таксомоторов, главным образом японских иномарок, развелось больше, чем нищих пассажиров. Наиболее наглые и нахрапистые, горластые мужики, как вот этот толстопуз, застолбили со своими бригадами все хлебные стоянки и не впускали туда чужих. И приходилось отстаивать свое право на выживание отнюдь не мирными средствами.
Удачи в таксовке ему в тот день не было. Выездил он всего-то сорок рублей, сущие копейки, а надо было добыть для Поли мяса. На эти деньги нельзя было купить даже килограмма куриных окорочков.
Рядом с машиной на тротуар сели голуби, как обычно выпрашивая у прохожих еды, и Никитин понял, как и где надо добыть мяса.
Он завел машину и поехал домой.
Оставив машину у ворот, не заходя в дом, Никитин взял в сарае пустой мешок, фонарик, ящик с инструментом, сложил все в багажник. И снова выехал.
Прошлой весной он нанимал двух бомжей, чтобы вскопать огород. Взял две бутылки поддельной дешевой водки, жена сварила прошлогодней картошки, поставила на стол соленые огурцы. Один из бомжей был молодой казах Ахмат. Он рассказывал, как они когда-то в общаге в безденежье добывали на чердаке голубей.
– Заходишь на чердак, а они сидят на балках – видимо-невидимо…Подходишь, резко включаешь фонарик и ослепляешь их по очереди. И все – берешь их руками, голову сворачиваешь и в мешок кладешь…Тощая, правда, птица, но на супец хватает…
Никитин выбрал дом довоенной, сталинской постройки, где по его расчетам был чердак. Поставил во дворе машину, стал обходить подъезды.
Все двери, ведущие на чердак, были с висячими замками. Ему повезло, что в этом доме двери на чердак вела не лестница, упиравшаяся в потолок с люком. А когда окончился пятый, последний этаж, ещё две лестницы в шесть ступенек уводили выше, – и вот он оказался на предчердачной площадке с низким потолком. Пришлось пригибать голову. Он включил фонарь – огромный навесной замок на дверях. Исследовав дверь, он убедился в том, что железные двери у двери болтаются.
Спустившись вниз, он взял в багажнике машины монтировку, снова поднялся наверх, дождался тишины в подъезде, просунул монтировку в щель между петлей и косяком. Усилие – и он отодрал петлю от косяка. Сильно билось сердце, как будто пришел воровать что-то.
Он включил фонарик и двинулся вглубь чердака. Вблизи птиц не было видно. Он продвигался вперед, пригибаясь так, чтобы не удариться о нависающие переплеты балок, хрустел шлак под ногами.
В дальнем конце чердака скопилась птица. Здесь было оконце без стекла, к которому было пристроено некое подобие трапа, вероятно, для работников ЖЭКа или других служб, чтобы выходить на крышу. Было слышно, как, шурша, со звуком «пфрр» вспархивает и садится с одного места на другое место птица. Они сидели на балках, как куры на насесте. Здесь проходили трубы отопления, и ему стало ясно, отчего птица скопилась именно в этом месте – от труб шло тепло.
Никитин навел фонарик на нижнюю балку и приблизился к птицам вплотную. Голуби не шевелились, словно бы парализованные светом.
Он сунул фонарик под мышку, развернул мешок и, одной рукой держа мешок и фонарик, другой рукой стал по очереди брать птицу и складывать ее в мешок. Вспомнил о том, что прежде, как говорил казах, им надо шею свернуть, но и в мешке птица вела себя смирно.
Дома он доставал голубей по одному, сворачивал им шею и бросал в таз. Набралось их больше двадцати штук. Ощипывал он их до поздней ночи, а потом варил суп с рисом и остатками мелкой, прошлогодней картошки.
Ощипанные тушки были такими маленькими, что легко умещались на ладони. «Добытчик, – подумал он про себя с усмешкой. – Только и остается теперь, что голубей или ворон жрать».
Только сварив похлебку, он лег спать. А оставшиеся тушки положил в морозилку.
Ночью, как обычно все эти дни, Никитина опять одолел простудный кашель. Он начинался почему-то ночью, когда он ложился спать. Наверное, в положении лежа что-то происходило с легкими или с бронхами, приступы кашля так и рвались из его груди, – его буквально рвало от кашля. Этот его кашель будил всех, не давал домашним спать, за стенкой скрипела диваном Алена и недовольно, сердито вздыхала – вероятно, проснувшись, не могла уснуть. Не могла спать и жена.
Никитин и сегодня после того, как справился с голубями и сварил похлебку, достал из кладовки старенький тюфяк, бросил его в кухню и лег. Но уснуть не мог.
Вскоре вошла жена, как обычно в эти дни, в ночной рубашке, с распущенными волосами, с поджатыми губами и скорбным лицом. Положила на столик таблетки, обходя его взглядом, проговорила:
– На, выпей… А бронхолитин почему не пьешь?
– Он мне не помогает.
– Он сразу не помогает, его надо долго пить.
«Башмаки бы мне надо поменять, вот и вся проблема», – думал Никитин.
Но таблетки проглотил, а потом пил бронхолитин – приторно-сладкий сироп. А затем по жениному рецепту пил ещё противную жидкость из смешанных трав, нагретую на плите, растворяя в ней половину чайной ложки свиного сала.