И еще он с грустью подумал о том, что на него совсем не обращают внимания женщины. Как мужчина он как бы вне их оценок. Это ощущение жило в нем на подсознательном уровне, как и у большинства людей – хоть мужчин, хоть женщин. Это наблюдение он сделал в последние года полтора-два. Взгляды женщин обходят его стороной, как пустое место. Что-то важное для женщин исчезло с его лица, из его глаз, из его наружности. Ведь он же еще недурен собой, но для женщин как бы уже не мужчина. Он уже для них потерян. Мужчина предпенсионного возраста, не представляющий для них никакого интереса. Конечно, одежда многое значит, но все же… все же дело не в одной только одежде, а в чем-то другом.
И тут же он подумал о том, что у него есть Катя, и эта мысль как-то подбодрила его: всё же вот она что-то нашла в нём, не оттолкнула, не считает мужчиной предпенсионного возраста, не представляющим никакого интереса. И даже полюбила его.
И вспомнилось ему, что говорили они друг другу в последнее свидание перед тем, как Катя уехала в Москву за товаром.
– Мне уже сорок два года, а я ещё не любила. Двоих детей вырастила, жизнь скоро пройдет, старухой стану, – говорила ему она.
– Ты одна…одна теперь в моей жизни…мой свет, моё счастье, моя жизнь, подарок мне нежданный-негаданный, – говорил ей Никитин.
– Я давно хотела и искала любви. Чувствовала, что старею, жизнь уходит, а счастья нет и нет. Я просила Бога о любви, и он послал мне тебя! – говорила ему она.
– Даже и подумать не могу, Катя, как я бы теперь жил без тебя. Твоя любовь меня просто спасла.
– Это ты – моё спасение. Думала, что никогда уже не полюблю.
– Мы, наверное, не имеем права на любовь, если у нас дети, и они страдают.
– Нет, Сашенька, нам нельзя жить без любви. Я уже нажилась и наглоталась этого воздуха без любви.
II
В этом году весна задержалась, на дворе заканчивалась первая декада апреля, а еще по-настоящему только начало таять, и снегу в палисадниках, на площадях и на мостовых было еще много, и белел он совсем еще по-зимнему. Но на тротуарах, а особенно на мостовых, было полно луж, и на тополях в палисадниках и в скверах уже вовсю гомонились воробьи. Апрельский воздух был чуден, а голубое небо казалось бездонным, гляди не наглядишься.
Ощущение мокрых ног стало для Никитина уже привычным и не досаждало, и не нужно было ему, шагая по улицам, особенно лавировать, выбирая сухие островки и минуя лужи. Он знал, что ночью его все равно снова будет душить кашель, а днем же он только подкашливал.
Никитин быстро двигался по проспекту Мира в сторону биржи труда, на казенном языке называемой центром занятости населения. Сегодня десятое число – день выдачи зарплаты за разнарядки, за март, февраль и за все предыдущие месяцы, за которые эта зарплата была задержана. Никитин торопился, чтобы не быть в очереди последним. Шагая, он снял шапку, ему стало жарко. В зимних шапках уже мало кто ходил, одни только старики, но Никитин все еще носил ее – и потому, что весеннего головного убора у него не было, и потому, что шапка все-таки придавала больше весу его наружности.
Он вернулся на биржу, чтобы отдать листок с отказами от шести контор, названия и адреса которых были указаны в листке. Никитин давно уже не получал пособия по безработице, так как все отведенные для поисков работы сроки для него уже вышли. На биржу он ходил только за «разнарядками», которые давали поденную, разовую работу с копеечной оплатой, да еще иной раз кое-какие работодатели подавали на биржу заявки, а ему иной раз вручали листок с очередной возможностью трудоустроиться.
И теперь, несмотря на пятый час вечера и скорое окончание рабочего дня, здесь было многолюдно. Биржа как поликлиника или больница, как полицейский участок или судебное учреждение угнетающе действовала на людей. Здесь каждый чувствовал свою какую-то неполноценность или, выстаивая в длинных очередях, чувствовал себя униженным просителем. Тут у людей, если они еще не смирялись со своей участью, уязвлялась гордость, страдало самолюбие, понижалась самооценка. Вид у людей, праздно слонявшихся по коридору или стоявших вдоль коридорных стен, был либо глубоко равнодушный, либо поникший, подавленный, даже обреченный.
Он спросил последнего в очереди в кассу. Люди, как и он, надеялись получить свои жалкие гроши за предыдущие отработанные дни по разнарядкам, и у каждого теперь теплилась мысль, что сегодня вдруг выдадут зарплату не только за отработанные предыдущие месяцы – март, февраль, но и за все остальные. Хотя в срок денег никогда не выдавали, и все это знали, но надежда всегда, как известно, умирает последней.
«Разнарядка» главным образом заключалась в общественных работах по уборке города, таких как убирать от снега улицы зимой и весной, выбрасывать лопатами из палисадников снег на мостовую, чтобы он быстрее таял, скалывать лед на тротуарах, на дорогах для быстрого таяния. Летом они помогали озеленять улицы, стригли газоны, обрезали ветки у деревьев, – и для всех этих работ «разнарядчиков» отправляли в муниципальные тресты «Зеленое хозяйство» или в «Спецавтохозяйство». Тресты присылали на биржу труда заявки на нужное количество рабочих, и работали они в этих трестах, но деньги получали на бирже, куда предприятия перечисляли заработанные ими деньги. Работа была копеечная, но все же давала хоть какое-то пропитание. Выходило рублей двадцать в день. На разнарядку записывались те, у кого было совсем скверно, когда никакой работы не было и не предвиделось, кого уже совсем поджало, кто не мог даже на личном авто, работая таксистом, заработать себе на пропитание и назавтра у него не было даже на хлеб и на соль с луком. Как теперь у Никитина. По всем правилам, за поденную работу должны были выдавать деньги ежедневно или хотя бы раз в неделю, но деньги и на бирже задерживали месяцами, так как тресты тоже перечисляли деньги в центр занятости с большими задержками, и на бирже скопилась задолженность – это был замкнутый круг, который разомкнется, как видно, еще не скоро.
И тут в коридоре, стоя в конце длинной очереди в кассу, Никитин услышал, как его окликнули:
– Никитин, Сашка, и ты здесь?
Никитин обернулся. Перед ним стоял Борис Лоншаков, старый знакомец еще по тем временам, когда они пели вместе в самодеятельном заводском русском народном хоре.
Они крепко пожали друг другу руки.
– Ты как здесь оказался? – спросил Борис.
– Да так вот, шарахаюсь по разным конторам в поисках работы.
– И ты тоже? Разве тебя тоже сократили?
– Как видишь. Уже почти три года обретаюсь на бирже.
– Ты с разнарядки? – спросил Борис.
– Нет, сегодня не взял разнарядку, ходил с бумагой по конторам. Да и толку с этих разнарядок, деньги, сам видишь, не спешат выдавать.
– Ну и как, повезло с работой?
– Ничего не вышло. Везде одни отказы.
– Да, видно, мы свое уже отжили, отработали…
– Не стойте, денег сегодня не будет, – сказала проходившая мимо женщина с ворохом бумаг в руках.
– А ведь выдавали сегодня, я знаю, что выдавали! – выкрикнул женский голос из очереди.
– Это старые долги заплатили, еще за прошлый год, – отвечала она.
– А мы что, мы-то что? Третий месяц не платят несчастные гроши!
– Мы как будто не люди!
Очередь загудела, недовольно зароптала, но не бойко, а как-то вяло; никто никакой инициативы и активных действий не проявил. Каждый из ожидавших людей принял эту новость с привычным обреченным смирением и спокойствием, с внутренней готовностью к каким-нибудь другим дальнейшим шагам для выживания. Привычка к отказам, к тому, что заработанные деньги возвратятся лишь через два-три месяца, а то и через полгода, а то и вовсе не вернутся, была существенной чертой бытия. При этом новом режиме родилось и укрепилось новое состояние – нет зарплаты. Ее нет сегодня, завтра, через три месяца, через полгода, ее вообще может не быть, словно бы заработанные деньги куда-то испарялись, но и к этому привыкли русские люди. Обман ли это был, умышленность какая-нибудь, или, в самом деле, неоспоримые финансовые трудности у городских или центральных властей – людей уже в принципе не волновало. На деньги как бы уже и не надеялись, на справедливость тоже. Постояли, поворчали, ушли в себя со своим недовольством, глухим ропотом и молча разошлись. Где-нибудь в других краях уже давно бы снесли к черту эту власть, по крайней мере, не давали бы ей покоя, но в России этот порог терпения и молчаливой безропотности, безгласой покорности, вероятно, ещё не был пройден. Быть может, не будет пройден никогда.