– Грубо.
– Пусть. Это хорошо, что грубо! Чем грубее, тем лучше. Надо вызвать к себе интерес, привлечь внимание. Любой ценой, любым способом, понимаете? Эпатировать. Заставить на себя смотреть. Заставить слушать. И тогда…
– Вы вправду думаете, что Распутин на это рассчитывал?
– Неважно. Кто такой Распутин? Мы о вас говорим!.. Угостите папироской, будьте добры.
Маяковский выдал Бурлюку папиросу, поставил стул с блюдцем между диваном и кроватью и тоже закурил. Он не затягивался и мог курить постоянно.
– М-м, неплохой табак, – оценил Бурлюк. – Шесть копеек десять штук, говорите?
– Хватит уже глумиться, – раздражённо сказал Маяковский.
– Сейчас я очень серьёзен… Владим Владимыч, для того, чтобы выделиться из толпы, у вас уже почти всё есть. Рост – прекрасный! Фамилия – любому псевдониму на зависть! Маяк такой высоты – уже есть, о чём говорить! Но к фамилии, росту и гениальным стихам надо добавить ещё пару штрихов, чтобы вас узнали и запомнили…
– Меня знают.
– Кто? Братья-футуристы? И ещё пара кружков вроде нашего? Бросьте, десяток-другой человек, даже полсотни – это ничто. Капля в море. Нам ведь нужны тысячные тиражи, верно? Значит, вас должны узнать и запомнить тысячи. Десятки тысяч… Вот вы сидели в тюрьме. Против кого вы боролись? Кого вы ненавидите?
Маяковский глубоко затянулся, выпустил длинную струю дыма и прищурился.
– Буржуев. Капиталистов.
– Прекрасно. Но у этих буржуев и капиталистов есть деньги, которых нет у вас и которые вам нужны. Надо заставить их раскошелиться. Что бы вы сделали, если бы столкнулись с тем, кого ненавидите? Ну? Чтобы он вас надолго запомнил?
– Дал бы в морду…
– В морду?.. Отлично! С этого и начнём.
– В каком смысле?
Бурлюк поднялся и зарокотал, расхаживая по комнате.
– В прямом! Дадим обществу в морду! Для начала сойдёт и пощёчина. Пощёчина общественному вкусу! Наотмашь всем этим… Пусть знают! Отдать швартовы! Кубо-футуристы выходят в открытое море! Балласт нам не нужен. Всё лишнее – за борт. Толстого – за борт. Достоевского – за борт…
Взгляд Бурлюка упал за окно, туда, где стоял бронзовый Пушкин. Он обернулся к Маяковскому, картинно простирая руку в сторону памятника:
– И Пушкина – за борт!
Маяковский настороженно следил за Бурлюком, единственный глаз которого сейчас горел, вправду придавая хозяину сходство со свирепым капитаном пиратского корабля или беспощадным командиром абордажной палубы.
– Вы меня пугаете, Давид Давидович, – сказал Маяковский. – И сегодня уже не в первый раз. Я понимаю, можно бросить за борт картонного Брюсова. Или Бальмонта – чёрт с ним, с парфюмером этим. Аверченко можно, Андреева… не знаю, Бунина… Горького даже. Но Пушкина?!
Бурлюк расхохотался.
– Ага! Вот видите, вы купились! Горький, Андреев… Для них дача возле речки – уже подарок судьбы. Награда для портных! А за Пушкина не бойтесь, куда мы без него… Я же вам толкую про декларацию. Фигуру вокала. Трюк! Называем имена, которые известны всем. Их знают все, нас – никто. Представляете, что начнётся, когда мы опубликуем такой манифест?! И в нём прямо заявим: эти так называемые великие не нужны современности! Поэтому всех до единого – за борт, к чёртовой матери! Представляете, что будет?
– Скандал будет. Большой скандал.
– К сожалению, не больше, чем с распутинскими письмами. Но ничего, для начала неплохо. Все побегут посмотреть, что это за футуристы такие, которые с Пушкиным и Толстым расправляются. И вот тут, на пике скандала появитесь – вы… Скажите мне, господин студент института живописи, какие цвета самые контрастные?
Маяковский смахнул с глаз длинную чёлку, которая тут же упала обратно.
– Чёрный с белым, наверное…
– Двойка! Чёрный с жёлтым. Наденете чёрный цилиндр, как у настоящего толстопузого капиталиста…
– Зачем это?
– Во-первых, не обижайтесь, но в цилиндре у вас на редкость дурацкий вид. Вот и пускай публика сначала считает вас дурачком, ржёт и думает, что она умнее. Чем позже выяснится, что всё наоборот – тем сильнее будет эффект. Во-вторых, цилиндр на вас – как раз та самая пощёчина общественному вкусу. Оплеуха капиталистам, которые носят цилиндры и которых вы ненавидите. Потому что вы – карикатура на них, но и это они поймут не сразу. И в-третьих, для контраста вы наденете… У вас из одежды что-нибудь жёлтое есть?
– Нет… Есть! Не у меня, у матери. Кофта старая, её как-то так постирали, что она вытянулась – теперь даже мне велика…
– Прекрасно! Я это вижу! Сцена – и на ней молодой гениальный великан в цилиндре и огромной жёлтой кофте! Вы будете неотразимы.
Маяковский откинулся на спинку дивана, дунул в мундштук очередной папиросы и сунул её в угол рта.
– Не пойдёт, – сказал он.
– Что не пойдёт? – не понял Бурлюк.
– Всё не пойдёт. Я хочу, чтобы улица говорила моим языком. Чтобы кричала! Хочу, чтобы люди слушали то, что я пишу. И чтобы книжки мои читали, а не пялились на меня, как на ярмарочного уродца. Хочу, чтобы обращали внимание на стихи, а не на кофту. Может, прикажете вообще голым на сцену выйти?
Маяковский прикурил и принялся гонять папиросу из одного угла рта в другой, пуская густые клубы дыма.
Бурлюк поник, добрёл до кровати и снова улёгся, закинув руки за голову.
– Голым – это было бы неплохо, – он зевнул, – но для карьеры губительно и небезопасно. Хотя к тюрьме вам не привыкать… Не знаю, может, потом как-нибудь. Посмотрим… А сейчас вот что я вам скажу. К этому делу мы подтянем Велимира и, может быть, ещё нескольких наших. Напишем манифест про пощёчину общественному вкусу. Осенью опубликуем. В артистических кафе устроим несколько диспутов. Вы будете выступать с докладами и стихами. В цилиндре и маминой кофте. Выступать будете нагло, будете хамить. Наверное, в самом деле придётся пару раз дать кому-нибудь в морду, так что отведёте душу. Такого красавца обязательно заметят и запомнят. Я сразу же издам вашу книжку. Тиражи будут – не извольте беспокоиться… А дальше, дорогой Владим Владимыч, как пойдёт. Одно могу вам обещать почти наверняка: впредь сможете писать, что захотите. Сожжёте кофту и купите хороший костюм. Ездить будете на таксомоторе. И не копеечный «Нарзан» покупать, а гильзы «Викторсон» с турецким табаком или яванские сигары. Главное – помните: публика любит сильных мужчин, публика – это женщина! Топчите, надругайтесь, насилуйте. Вам за это руки целовать станут. Хотя я бы целовал за другое. Чёрным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие жёлтые карты… Или за – платья зовущие лапы… Но тут уж кому что нравится. Как говорил неизвестный вам автор: один любит арбуз, а другой – свиной хрящик. Я немного вздремну, ладно?
Глава XVIII. Ялта, Ливадия. Ярость бессилия
– Скажи, Ники, почему нельзя, чтобы Григорий снова приехал? – спросила Александра Фёдоровна, оторвавшись от вышивания и взглянув на мужа.
Николай Александрович молчал, сидя с закрытыми глазами.
Недавно, в мае, Распутин гостил в Ливадийском дворце. Но про то, что появление в Ялте едва не стоило ему жизни, нервной Аликс говорить было нельзя, чтобы не спровоцировать очередную истерику.
Ялта – лучший российский курорт на Чёрном море. В здешние дворцы съезжались по весне аристократы, здесь каждое лето отдыхала семья императора. После революции девятьсот пятого года Ялту объявили на положении чрезвычайной охраны. Градоначальником стал генерал Иван Антонович Думбадзе: его протежировал дядя императора, великий князь Николай Николаевич.
Имея такую силу за спиной, властный грузин распоясался и обнаглел. За корреспондентами столичных газет и горожанами Иван Антонович внимательно следил, неблагонадёжных высылал. Правил патриархально, судил сурово, гражданские иски против правил разбирал лично – и решения свои исполнял без помощи полиции. К возмущённым претензиям Сената относился пренебрежительно, а при напоминании о законах не без оснований повторял: Я здесь закон!