Вдруг раздался глухой рокот барабанов – и на выстеленную досками центральную деревенскую площадь, эдакий африканский майдан, ухая в такт, выскочили два десятка воинов. Вооружены они были мечами, копьями и маленькими круглыми щитами. Под жёсткий завораживающий ритм чёрные воины в развевающихся белых накидках исполнили боевой танец. Местный служитель пояснял собравшимся вокруг посетителям «Луна-парка» ритуальный смысл танца, призванного обеспечить воинам силу и бесстрашие – и даровать победу над врагом.
– Вот вам обряды! – удовлетворённо сказал Бурлюк. – Смотрите, сколько народу! Все стоят, смотрят, и не уходит никто. А ритм какой! Надо взять на заметку.
В павильон кинематографа Маяковский идти не пожелал.
– Там же один сплошной Макс Линдер! – возмутился он. – И вы хотите это смотреть?! «Макс – законодатель мод», «Макс – преподаватель танго», «Макс – виртуоз»… Сколько можно?
– Ещё есть «Идиллия на ферме», – флегматично заметил Бурлюк. – Я уже видел в Москве. История такая: Макс приезжает в деревню, а там родители хотят выдать замуж старшую дочь. Младшую для маскировки переодевают служанкой, но всё равно Макс начинает за ней ухлёстывать. И пошла комедия…
– Чушь какая! – фыркнул Маяковский.
– Правда ваша, с мыслью там беда и смешно не очень. Зато натурные съёмки – фантастика! Я бы на вашем месте посмотрел, пригодится. Вы ведь мечтаете о кинематографе! И кем хотите быть – актёром, режиссёром, сценаристом?.. Нет, конечно же, всеми сразу!
Маяковский удивлённо уставился на Бурлюка.
– С чего вы взяли?
– Бросьте, Владим Владимыч! Если вы сейчас скажете, что безразличны к кинематографу, я перестану вас уважать. Может, и на сцену вам не хочется?
Крыть Маяковскому было нечем, а Бурлюк продолжал:
– Здесь, кстати, кроме театра имеется оперетка. Отменный зальчик, небольшой, но очень удобный. Вот где надо выступать! И обратите внимание – кругом наша публика. Вот в Мариинском – не наша. Опера, балет, фраки… Там ловить нечего. А здесь – вы посмотрите, посмотрите на них! Эти мужчины с капустой в усах могут часами разглядывать папуасов. Эти женщины с набеленными лицами знают всего Макса Линдера наизусть. И все они скоро будут носить вас на руках. Слышите, как на горной дороге визжат? Их туда что, кто-то гонит? Нет! Сами ломятся в эти вагончики, деньги платят – и ещё дерутся с теми, кто пытается пролезть без очереди. А почему?
– Хотят сильных ощущений. Наверное, в жизни не хватает.
– Само собой! Жизнь – штука пресная и скучная. То ли дело в кинематографе или в театре – там страсти бушуют! Страсть – первое дело! О главных страстях только и надо писать.
– Я пишу.
– О чём же?
– О любви. О смерти…
– Любовь – да, смерть – конечно, да! Но как же вам писать о любви, когда вы её ещё не знали? Как писать о смерти, когда вы толком не понимаете, что она такое?.. Ненависть! Вот что клокочет внутри вас. Ненависть! Вы ненавидите буржуев и капиталистов, сами говорили. Я, правда, не вижу разницы… Вы ненавидите тех, у кого есть деньги, потому что у вас их нет. Из ненависти вы даже оружие брали в руки, все эти ваши бомбы и револьверы. Из ненависти вы готовы были убивать! Вы ненавидите женщин, которые не отдаются вам только за то, что вы – Владимир Маяковский. Вы ненавидите тех, кому они всё же отдаются – потому что это не вы. Вы ненавидите тех, кто обыгрывает вас в карты или на бильярде – не спорьте, я видел, как вы играете. Вы ненавидите чужое искусство, потому что другие пишут о цветочках. Или, как вы изволили выразиться, смотрят на жизнь из окна и точат слёзки. А вы этой жизнью желаете управлять! Ломать желаете то, что не по вас. Крушить беспощадно. Вы ненавидите людей, потому что им нравятся слезливо-цветочные стихи. Ненавидите, потому что люди недостойны того мира, который вы для них создаёте, и никогда не смогут по достоинству оценить ваш дар…
Бурлюк отстранился и оглядел Маяковского, словно впервые увидел.
– Да вы же… вы же страшный человек, Владим Владимыч!
Глава XXIV. Ялта, Ливадия. Не мир, но меч…та о мире
Богатый запах щекотал ноздри. Орех, горький миндаль, ржаная корочка…
Николай Александрович, не открывая глаз, сделал глоток. Чуть солоноватое вино приятно обволакивало язык и радовало долгим послевкусием. Правы были насчёт хереса и Диккенс, и Шекспир. Да что там, сам Гиппократ отдавал ему должное!
Шампанского император не любил, коньяку не пил. В Ливадийском дворце в почёте были вина из соседней Массандры. С тех пор как Удельное ведомство Министерства двора купило здешние земли у наследников графа Воронцова, необъятные винные подвалы не просто стали императорской недвижимой собственностью, но и приносили солидный доход членам царствующего дома.
Ценил Николай Александрович красные портвейны, особенно – «Ливадию» № 80 и «Массандру» № 81, которые впервые создали не в Массандре даже, а прямо в дворцовых подвалах. В аптеках бутылки царского портвейна, отмеченные государственным гербом, продавались за немалые деньги, по восьми рублей. И стараниями главного императорского винодела, князя Льва Сергеевича Голицына, эти вина славились во многих странах.
Но вот херес – «Южнобережное крымское вино № 37» – делали только конкуренты из товарищества Христофорова. Так что лучший российский херес для императора заказывали в Симферополе. И там же брали крымскую мадеру «NV», которую смаковала сейчас императрица: вечером августейшие супруги позволяли себе рюмочку-другую.
– Ты не зябнешь? – спросил жену Николай Александрович.
Александра Фёдоровна поправила на плечах вязаную шаль. С моря тянуло свежестью. Дневная жара отступила, и вечерний сумрак окутал Ливадийский дворец. Император почитал детям перед сном, потом все вместе помолились, а когда царевны и цесаревич уснули – Николай Александрович с Александрой Фёдоровной сели на свежем воздухе, в любимом своём дворике, где жёлтый электрический свет выхватил из темноты плетёное кресло для него, кресло-качалку для неё и между ними – круглый столик, покрытый кружевом длинной белой скатерти.
Сюда не долетали звуки ни из казарм, где квартировали солдаты и казаки дворцовой охраны, ни из Свитского корпуса. Прохладный ветерок доносил лишь обрывки пенья граммофона, должно быть, откуда-то из покоев министра двора Фредерикса. Едва слышно шумело вечерним прибоем недальнее море. Во тьме надрывались сверчки, вскрикивала порой невидимая ночная птица – и похрустывал гравий под тяжестью огромного лейб-казака Тимофея, что расхаживал за кустами.
Николай Александрович сделал ещё глоток хереса, императрица пригубила мадеру.
– Господи, до чего же хорошо, – негромко сказал император. – Впору стихи читать в голос. Ей-богу, просто Фаустом себя чувствую. Zum Augenblicke dürft ich sagen: «Verweile doch, du bist so schön!» Мгновение, остановись! Ты так прекрасно…
– Ты романтик, Ники, – с улыбкой откликнулась Александра Фёдоровна. Она сунула карандаш между страниц книжки, которую читала, и положила её на стол. – Мне наконец-то стало покойно здесь…
Когда Алиса Гессенская приехала в Россию, чтобы креститься в православную веру, получить благословение и стать женой цесаревича Николая, император Александр Третий умирал в ливадийском дворце.
Смотреть на человека, который знает о близкой смерти и доживает последние дни, невыносимо. Тем более когда человеку этому нет и пятидесяти, когда ещё совсем недавно он кипел энергией и бравировал здоровьем. Теперь оплывший, сломленный недугом богатырь целыми днями почти недвижно сидел в кресле и в ожидании конца слушал вальсы с мазурками в исполнении духового оркестра. Ники ходил, убитый горем, у Аликс разрывалось сердце, и тогда случились у неё первые истерики.
А шестью годами позже, на рубеже столетий, в тысяча девятисотом Ники слёг с тифом. Он умирал на том же месте, где почил его отец. В Ялту слетелись министры, и Аликс ненавидела этих падальщиков, ждавших конца её любимого. Она была в ужасе: оказалось, по смерти императора трон достанется не старшей его дочери – Ольге, а брату Михаилу, таков российский закон о престолонаследии. Что же будет с нею, с детьми?