Наскоро простившись со всей компанией и особенно горячо пожелав Степану хороших сновидений, Нарышкин прокрался на женскую половину дома.
— Ну и где же у нас спальня? — размышлял Сергей, разглядывая полутемную анфиладу комнат. Из одной слышались звуки рояля, но у дверей на карауле стоял и дремал, пришепетывая губами, здоровенный, черный, как головешка, слуга.
— Дьявол, этого только не хватало! Так не пойдет, — замявшись и чувствуя внезапную неловкость, решил Гроза морей. — Да и не романтично как-то. Она ведь, кажется, прогрессивная иностранка. Поди, и романы читывает. Как в таком щекотливом случае у мсье Дюма поступил бы главный герой? Сергей развернулся и, стараясь не привлекать ничье внимание, выскользнул во двор.
Он обошел дом и остановился под нависающим балконом второго этажа, слушая нежные аккорды рояля, которые лились из-за притворенного решеткой окна. Вокруг благоухала ароматами востока южная ночь. Кружилась голова, кружились звезды над ней, и прямо в центр этого звездного хоровода, словно в бесконечность, устремлялись изящные, как одалиски, кроны кипарисов…
Нарышкин постоял, раздувая ноздри, словно молодой рысак, а затем вдруг решительно и неожиданно для себя самого поставил ногу на оконный парапет, подтянулся на руках и полез на второй этаж, цепляясь за многочисленные выступы и лепные элементы. Изрядно вспотев, но внутренне торжествуя, он был почти уже на балконе, когда внезапно со двора донесся крик.
— Заметили, — понял Нарышкин, чувствуя, что краснеет до корней волос.
«Вот ведь дурак! Тоже мне Ромео», — подумал он, пошатнулся и, стремясь сохранить равновесие, ухватился за решетчатую деревянную ставню, прикрывающую окно. Крепкая решетка, которую мусульмане называют мишрабийи, крякнула и с треском отошла от стены. Гроза морей повис на ней, болтая ногами в воздухе, и держался так еще с минуту, раздумывая над своим бедственным положением, чувствуя, что начинает слабеть. Внизу тем временем собралась стайка слуг, принявшись шумно обсуждать поступок Сергея.
— Театр вам тут что ли? — не переставая клясть себя, подумал Нарышкин, но обращаясь к толпе, воскликнул с натянутой теплотой:
— Гюнайдын… чок тешеккюр идерим («доброе утро», «большое спасибо»)!
Это было то немногое, что он от нечего делать почерпнул еще в Одессе из купленной по случаю брошюры некоего господина Стаховича «Познание языка турецкаго для быстраго ознакомления и овладения оным».
Толпа притихла, и в возникшей паузе с пронзительными интонациями муллы, возвещающего вечерний намаз, прозвучал крик повисшего на оконной решетке Нарышкина:
«Лютфен… хезабз… гетирин», — что в самом приблизительном переводе означало: «Принесите, пожалуйста, счет!».
И покуда народ турецкий в оцепенении замер, пораженный глубиной языковых познаний, обнаруженных незнакомцем, ставня с треском отломилась, и Нарышкин вместе с ней рухнул вниз на головы правоверных.
В миг образовалось нечто, именуемое в народе русском не иначе, как «куча-мала». Турецкого аналога этому определению Сергей не знал, но, все еще не расставаясь с решеткой, вскочил кому-то на спину и изготовился к неравному бою.
В это время с балкона послышался властный женский окрик. Куча-мала вмиг рассыпалась по сторонам, оставив в своей середине отставного поручика Нарышкина, представшего перед хозяйкой дома во всей красе: без фески, с разметавшейся копной непослушных волос, оторванным рукавом нового, выданного в бане халата и оконной решеткой в руках.
— J` aime ce tableau[13] — сказала женщина и, прыснув со смеху, жестом пригласила Сергея следовать в ее покои.
Жаркая ночь пролетела как будто в хмельном угаре, и спохватился Сергей только утром, когда муэдзин закозлил дурным голосом с недалекого минарета.
— Все, Фатима… Зарема… Гюли, как там тебя, алесс! Довольно…
Женщина потянулась, как сытая кошка, и, подложив руку под голову, стала откровенно разглядывать своего героя.
Tres bien?[14] — лениво протянула «одалиска».
Oui![15] Еще бы, — произнес Нарышкин с хрипотцой.
Красавица грудью прильнула к Сергею и быстро-быстро залопотала ему на ушко фривольные и жаркие французские комплементы.
— Ну вот, опять! Что у вас тут в туретчине мужики перевелись, что ли, — сонно ухмыльнулся Сергей. — Je ne comprends pas![16] Ну погоди ты, ненасытная… Mademoiselle, faites apporter…[17] А, черт! Как там по-французски? Мясо… еда, кушать… de viande, un fromage, du raisin…[18] Так, что ли?
Нарышкин жестом показал, что голоден.
— Oui! S'il vous plait.[19]
Она вскочила и нимало не стесняясь, накинула на себя сброшенный Нарышкиным халат, распахнула двери и, прокричав распоряжения уже по-турецки, захлопнула их вновь. Спустя всего пару минут в опочивальню тихонько постучали.
Сгибаясь в поклоне и осторожно ступая, в комнату втиснулся амбал с непроницаемым бабьим лицом, он тащил поднос уставленный яствами. Красавица забрала у слуги еду и поспешила к Сергею.
— Бон апетит, ханум! — сладенько пропищал слуга неожиданно тонким, евнухоидным голоском и задом выпятился в двери.
На большом серебряном подносе, испещренном червяками арабской вязи и прихотливыми восточными узорами, оказалось вино, фрукты и сладости, но самое главное — это куски сочной ягнятины, горкой высившиеся на синем керамическом блюде. Гроза морей даже зарычал от удовольствия, отправляя в рот первый кусок жаркого.
— Э… comment vous appellez-vous?[20] — мучительно вспоминая заученные с детства французские фразы, поинтересовался Сергей, едва утолив голод.
— Je m'appelle[21] Mishelle, — «турчанка» подхватила с подноса кусок халвы и, смеясь, залепила Нарышкину рот.
— Тьфу ты… Вот те раз, Мишель! Мишка, то есть, выходит! Ну да, Мишель — то у французов женское имя, — вспомнил Нарышкин и, не зная, что сказать, добавил:
— Так ты француженка, значит? Je viens de Russie, et vous?[22] А ты из Франции, стало быть? Из Парижа?
— Oui! Oui! Bon appetite![23] — Мишель вновь заклеила Нарышкину рот чем-то сладким. На сей раз это был поцелуй.
— Карагез, — добавила она, неохотно отлепляясь и истомно потягиваясь. — Аh, Serjoza… que ce beau![24]
Первую вылазку в город сделали после обеда. В карете поместились сама хозяйка с евнухом, естественно Нарышкин, верный Терентий и Заубер. Слишком расторопного Моню вместе с обиженным, замкнувшимся в себе Степаном оставили от греха подальше в усадьбе под присмотром амбала-слуги. Все переоделись в чистое белье, приготовленное предусмотрительной Мишель: европейские сюртуки и новые красные фески. Сама хозяйка также была в феске, похожей на мужскую, и длинном фиолетовом дивной красоты бархатном платье, отделанном лебяжьим пухом и серебром.
— Ну как? — улучив момент, украдкой поинтересовался Заубер, кося глазами в сторону женщины, увлекшейся чем-то интересным за окном экипажа.
— Недельный пансион, пожалуй, заработал, — устало пробормотал Нарышкин. — Она меня то «Карагезом» величает, то, как бишь его, …«гюрещи».
— «Гюресчи», — поправил Иоганн Карлович, пряча усмешку. — Это значит «борец»!
— М…м… — протянул неопределенно Нарышкин, — а «Карагез»?
Заубер замялся, неловко посмеиваясь, и глядя в пол.
— Как это говорить по-русски… — он долго подбирал определение. — Ну, это есть такой народный Петрушка.