– Как же ж теперь тем деткам без матери, – вздыхает она, – ты, Данила, тоже без матери у меня. Бабка да сестра – не то это вовсе. Ты и материнской любви не знаешь, обижаешься на мою Марину, может. А я-то знаю, что она всё равно тебя любит. Сказать, почём знаю?
Я гляжу на старуху неотрывно и с ужасом понимаю, что происходит. И в какой роли я выступаю сейчас? Священника? Или молчаливой домашней скотины, с которой можно поделится тревогами без страха осуждения? В любом случае, к исповеди я не готов – я вовсе не то невинное безгрешное дитя, каким она меня видит! Напротив, она в моих глазах – ребёнок. Я сам нуждаюсь в исповеди! А выслушивать чужую слезливую историю всегда так страшно – каждый раз боюсь, что не испытаю сочувствия. Теперь вот – особенно. Но Нина Петровна меня, конечно же, не слышит. Она глядит так, словно ждёт ответа. Я же не знаю, что предпочесть: сохранить молчание или же снова пустить вход единственную свою защиту – слёзы, но вместо этого мысленно произношу:
Я не нуждаюсь в её любви. Все мы здесь чужие друг другу.
– Все мы здесь живём так, будто чужие друг другу, – повторяет она тихо, – но Марину я знаю всю её жизнь. Веришь ли, она раньше совсем другая была. А сейчас, прости Господи, как не живая. Помню, как они с Кириллом только встретились: оба молодые, надеялись на что-то. Яной она до свадьбы ещё забеременела, так этот гад ей такого наобещал: буду, говорит, работать, будут деньги, давай, говорит, поженимся. А я ему сразу не верила… Он работать нигде не хотел – всё ему «мало платят», видите ли. А как Яна родилась, только я с ней и сидела, пока моя Марина на две работы бегала. Она деньги в семью несла, а он их по углам растаскивал, на свои глупые идеи выпрашивал, проигрывался даже, брату занимал.
На моих глазах моя девочка изменилась. На Яну у неё времени становилось всё меньше, сил тоже меньше, терпения, видимо, тоже. Она домой приходила всё позднее, перестала говорить с нами. А потом с твоим отцом у них крупный скандал был: так кричали, Яна так плакала, да и Марина моя. В конце концов пообещала уйти из дома, если и дальше всё так будет. И ушла.
Не ту притчу о материнской любви ты выбрала.
– Да… Ладно, что этого подонка, ладно, что меня! Но Яну бросила? Я и не поверила сначала. А она на год пропала, и ни слуху, ни духу, – Нина Петровна дрожащими руками цепляется за свои колени и часто моргает, смотрит на меня, как будто я могу поддержать словом, – она вернулась зимой, вся грязная, замёрзшая. Стоит на пороге, и Яночка тут же в прихожую выбегает. Смотрит на мать и спрашивает у меня: «Баба Нина, а кто эта тётя?» – так сильно Марина изменилась, так худо была одета.
Я замечаю, как пара слезинок стекает по обвисшей щеке, и мне на миг думается, что это не просто морщины на усталом лице, а борозды, русла слёзных рек, чьи бурные потоки проложили себе путь за многие годы материнства и бедности.
Рассказала она тебе обо всём, что произошло? Попросила ли прощения?
– Она ничего мне не объяснила. Когда я переодевала её, отмывала, расчёсывала её спутанные волосы, я видела синяки на её теле. Повсюду. Я глажу её по голове, плачу, прижимаю к себе и спрашиваю, кто и что с ней сделал. А она молчит. И лицо такое равнодушное… Кирилл ей пытался скандал устроить, ох и громко он верещал, но она ему даже и не ответила.
Вот только как ты из этого всего хочешь вывести, будто Яну она любила?
– Так и не скажешь, что ей до Яны было дело. Но той же ночью я проснулась от какого-то шороха, открываю глаза – Марина сидит на полу, в темноте, рядом с Яной. Яна спит себе, а Мариночка по волосам её гладит, шепчет что-то тихо-тихо и плачет. Я не стала тогда мешать ей, и она до утра просидела у постели дочки. Я подумала, что, ну всё, значит: успокоилась она, в себя пришла, и мне всё расскажет. Как бы не так. До сих пор не знаю, что тогда случилось.
Нина Петровна замолкает, взгляд её наполненных слезами глаз делается туманным, и я понимаю, что в этот момент она не здесь. Да и сам я словно бы в другом времени: чужие воспоминания задевают меня. И пусть моё отвращение к матери (и как это я согласился так её звать?) нисколько не угасает, зато старуха вызывает во мне чувства… неясные. Ностальгия, возможно? Верно, она напоминает мне Луизу: у служанки Джексонов тоже была непутёвая дочь, воровка, кажется, но таких подробностей я уже не в силах вспомнить. Видимо, те части памяти, что не связаны со мной на прямую, погибают быстрее всего. И ведь я сам виноват! Нечего пропускать через себя этот мир, эти эмоции! Пропускать сквозь сердце жалкую историю, задаваться вопросами – нет, это не моя забота. Господи, пусть все оставят меня!
Над моими мольбами Ты только смеёшься, наверно, потому что дверь открывается со скрипом, и в комнату заходит Яна. На меня тут же накатывает волна необъяснимых ощущений, подобная нервной дрожи, если бы только сердце могло дрожать от волнения, как целый человек. Яна выглядит измученно в мятой одежде и с несвежим макияжем. Её веки лишь полуоткрыты, но присмотревшись к своей бабке, она открывает глаза шире.
– Бабушка? – спрашивает она осторожно.
– Данилу я кормила, и он чистенький, – откликается Нина Петровна, – а я вот, представляешь, так сильно ногой о проклятую кровать…
– Ах, понятно.
Яна отворачивается, бросает сумку на пол и начинает бегать по комнате из угла в угол в поисках чего-то.
– Ищешь что?
– Ага. Носки.
– Так жарко же?
– Ноги натёрла.
– Так дома-то что? Или ты собралась куда опять?
– Ага.
– Я думала, ты с братом погулять сходишь, ты обещала.
– Мне некогда.
– Прекрати носиться, я говорю, – не выдерживает Нина Петровна, – я не могу справляться со всем одна! Мне сегодня готовить, а вечером полы мыть идти. Я на твою помощь рассчитываю.
Яна замирает к нам спиной и не шевелится пару мгновений: только и видно, как плечи её поднимаются от тяжёлого дыхания. Ох, как знакома мне эта маленькая борьба, когда решаешь, сорваться с цепи или же погасить огонь, разгорающийся на поленьях накопленной за день злости. Яна ещё слишком молода, чтобы вовремя замечать разницу между коротким раздражением на родного человека и гневом на весь несправедливый мир, думаю я. Но она поворачивается к нам лицом:
– Да, конечно, – соглашается она, – я возьму его с собой. Я с подругой хотела встретиться, ничего такого – могу и Даню взять.
Сказать по правде, я надеялся, что она откажется: тогда бы я имел возможность наконец остаться один и тщательно покопаться в архивах своих мыслей. Необходимость следить за собственным мозгом стоит как никогда остро. А в присутствии Яны, пусть я и сумею игнорировать писк и нависшее надо мной лицо, мне не удастся погрузиться в воспоминания – слишком сильно я чувствую её. Необъяснимость этого явления бесит. Но скажите, кто на самом деле считается с чувствами бессловесного существа? Все мы лишь хотим, чтобы оно не издавало неприятных звуков и нежно ластилось к нашим рукам. Вот и Яна берёт меня на руки и целует в макушку.
Июнь пасмурный и дождливый, но сегодня на улице сухо. Яна минут пятнадцать катала меня в коляске по ближайшей к нашему дому аллее (и серо-зелёный пейзаж утомил быстрее, чем стены квартиры, хотя свежий воздух будто прочистил лёгкие), а когда Маша, обещанная подружка, замаячила на горизонте, моя сестра снова взяла меня на руки. Во время ожидания я с неудовольствием думал, что мне всё-таки придётся слушать болтовню девушек со скуки. Всё обернулось иначе. Случилось нечто, отчего я ощутил себя последним идиотом: Янина Маша пришла не одна, а с ребёнком, с девочкой, с такой же крохотной, как и я, наверное. Удивительная моя слепота! Не знаю, слушаешь ли Ты, но мне самому себе стоит объяснить, как же так вышло, что меня удивляет ребёнок. За то время, что я жив в этом теле, ни разу я не видел другое дитя: дикость, но не могу вспомнить подобного случая. Моих ровесников и ровесниц от меня скрывали коляски, пустота провинциальных улиц, редкость моих прогулок… Но как же мне стыдно! Вот какой я теперь – самовлюблённый индюк, дальше своего носа не вижу! Зациклившись на собственный страданиях, в одночасье возомнил себя особенным, сам того не заметив. Да, да, единственным в своём роде, обречённым на вечные перерождения. А за что? За страшные, но великие грехи прошлого. За то, что я тот самый Прометей, наказанный Зевсом. Богом себя возомнил или нефилимом. Глупец! Потому и считал себя достойным обращаться на прямую к Тебе.