Глава первая
Господи, если ты только есть, помоги. Мне страшно.
Месяц назад я появился на свет. И, клянусь, не впервые.
Помню, как находился внутри новой матери, как стенки матки начали сокращаться, выталкивая меня наружу, и я изнутри разрывал тело женщины, вопящей от боли. Помню, как мерзко, неправильно было вновь оказаться снаружи и своей липкой голой кожей ощущать холод. Я был в панике. Мне казалось, я не смогу справиться с этим! Не снова! И всё-таки сделал новый первый вдох, сопроводив его безумным отчаянным криком. Грубые руки акушеров причиняли моему хрупкому телу боль, воздух пах испражнениями и кровью, моя мать стонала и выражалась так, что я даже не сразу сообразил: я знаю эту речь. Когда-то я уже был в России. Или была? Чёрт бы побрал этот язык, с английским проще. Теперь я даже не знаю, как о себе говорить: ещё совсем недавно я был пожилой леди в длинной ночной сорочке, а теперь… Теперь все будто поклялись указывать на мой пенис и с глупой улыбкой выдавать что-то вроде «да это же мальчик» или «какой крохотный».
На дворе, я слышал, май – в комнате душно от жары за окном. Плотные тёмно-зелёные шторы задёрнуты, и полумрак скрывает неровный потолок над моей головой: не то белый, не то серый, с желтоватыми разводами по углам. Разводы эти перетекают и на обшарпанные стены, местами голые, местами оклеенные светло-жёлтыми обоями. Когда мне становится скучно (а если что-то иногда сменяет во мне тревогу, так это скука), я рассматриваю все эти пятна и изъяны, пытаясь угадать в них какой-нибудь силуэт или сюжет. У меня есть «Лицо» словно с картины Эдварда Мунка. А ещё «Тонущий человек и Дельфин»: с собственного корабля несчастный был брошен в море пиратами, но по-сказочному умный зверь готов прийти на помощь. В такие наивные истории меня иногда увлекает моё воображение.
Мои родители сейчас здесь же, проводят время с долгожданным сыном. Оба они лежат на узкой кровати у окна: он – на самом краю, обняв себя за плечи, а она – раскинув руки и разинув рот. Вчера они пили по случаю выходных (хотя я не думаю, чтобы для такого дела им нужен был повод), а теперь отсыпаются, храпят и пускают слюни. А я умираю от жары, от запахов, от голода, который с каждой минутой становится всё острее.
Я не ел со вчерашнего вечера, а теперь (если верить часам на стене), терпеть пустоту в желудке становится всё труднее. Но, конечно же, я терплю. Чёрт бы всё это побрал, я терплю, потому что не хочу, чтобы они приближались ко мне! Я ненавижу этих людей, я их презираю! Что хуже этого, я презираю и себя тоже.
Я даже не в состоянии контролировать своё беспомощное тело, потому что опять обделался в уже с прошлого раза грязные пелёнки и вынужден чувствовать задом собственное тёплое дерьмо. Это невыносимо. Если только всё-таки сообщить им о себе? И я начинаю плакать. Сначала тихо, для себя, только слёзы вытекают из глаз. Но затем я ору, громче, ещё громче, чтобы мне помогли. Помогите мне, наконец! Помоги мне, Господи!
Марина, моя мать, ворочается, её грязное платье ползёт вверх, обнаружив отсутствие трусов.
– Я хочу спать, – стонет она.
Но я не затыкаюсь, и она орёт:
– Яна!
Через несколько секунд в комнату вбегает девочка лет четырнадцати с тёмными взлохмаченными волосами и заспанными глазами. Это моя сестра. Она обо мне заботится, так что я, насколько это возможно, рад её появлению. Она подходит ко мне и вытаскивает меня из кроватки, морщит острый нос то ли от запахов, то ли от злости, потому что смотрит в этот момент на мать, но уходит, не говоря ни слова.
Вот мы в соседней комнате – такой же бедной и захламленной, но более чистой, чем первая. Здесь вместе живут Яна и Нина Петровна – бабка с Марининой стороны. Мой крик не разбудил её, и она по-прежнему спит, укрывшись тонким, колючим на вид одеялом, тихо сопя.
– Фу, ты воняешь, – шепчет мне Яна, морща нос, – мелкий засранец.
Я чувствую унижение и облегчение, пока она моет меня и одевает последний чистый подгузник; благодарность – когда она не сковывает меня ненавистными пелёнками, кормит дешёвой мерзкой смесью и относит спать.
– Я люблю тебя, – тихонько шепчет она, касаясь моей щеки, и уходит.
А я снова испытываю непонятное облегчение, никак не связанное с жаждой одиночества. Странное, неуловимое чувство Янино присутствие вызывает во мне – словно бы сердцу становится тесно в грудной клетке. Загадка не самая большая из тех, что Ты мне предлагаешь, но всё же и она мучает моё сознание, которое вот-вот разобьётся на многие осколки.
Куда больше меня тревожит другое, необратимое и, кажется, вечное: я забываю о своём прошлом с каждым днём, кусок за куском. Когда я появился на свет в предыдущий раз, то потерял прежнего себя окончательно, лишь произнеся первое слово. Разве сильно я сопротивлялся тогда? Кажется, что я только счастлив был утратить память: слишком больно во мне отзывалось пережитое, хотя сейчас об этом я мало что помню.
Всё так зыбко вокруг меня, всё так зыбко внутри меня. Но в этот раз я не хочу забывать, не собираюсь сдаваться так просто, как бы тяжело ни было сохранять ясный ум. Каждый день я отправляю себя в путешествие, пытаюсь собрать воедино оставшиеся осколки, пытаюсь сохранить себя. Потому что сейчас я словно бы на краю пропасти и вот-вот сорвусь в темноту, а внизу – неизвестность. Может быть меня поглотят бурлящие воды или острые скалы разорвут меня: неважно. Важно лишь, что мои воспоминания – это ветви сухого дерева, за которое я ухватился, они стирают кожу до крови, но пускай так! Всё равно они – единственное, что удерживает меня от падения.
Глава вторая
Нам, людям, нравятся определённого рода мучения. От одних тёмно-синих, кроваво-красных воспоминаний нам хочется освободиться, но другие, зелёные, словно болотная тина, фрагменты прошлого мы взращиваем в себе с особым упорством. Если нечто извне причинило боль нашим близким, мы, пусть скрепя сердце и со слезами, но отпускаем ярость – тогда взамен приходит грусть. Если же человек сам заставил страдать того, кого любит… О, эту память он не отпустит никогда.
Наверное, поэтому я и расстался с Хироши Охаяси без борьбы – в том, что случилось с его семьёй, его вины не было. Он, кажется, работал на фабрике и много курил. Рак лёгких поразил его в пятьдесят с лишним, так что ещё полтора года после он был обузой для семьи. У него была жена Аико и две дочери: Катсуми и Сидзуку. Он… я умер в под конец 1938-ого, оставил беспомощных детей и любимую женщину. И угораздило же нас родиться в чёртовой Хиросиме! Конечно, 6 августа 1945-ого я не застал, но моя семья… В день, когда «Малыш» упал и заплакал, его… меня со своей семьёй не было. Это они видели страх и смерть, они были живыми мертвецами, они плакали и стенали среди таких же мертвецов. И после того, как "Толстяк" опустил свой жирный зад прямо на Нагасаки, моя жена и наши дочери всё ещё дышали, измученные лучевой болезнью, молящие Тебя о милосердии смерти и проклинающие американцев. Я не был виновен. Я не мог ничего изменить! А потому только в этой жизни осознал прошлое: той семьи, как и той версии меня самого, уже нет. Нет и страданий.
Но совершенно другое дело – Барбара Джексон. То, как я с ней обошёлся, нельзя простить себе, даже если сама она меня простила искренне.
Свои семнадцать лет и лето 1956 года я, она же Тереза Шервуд, встретила в пригороде одного из крупных городов на юге США. Здесь странно думать о том времени и верить, что была его частью. Послевоенная Америка, общество потребления, бэби-бум и чья-то сбывшаяся «американская мечта» в каждом аккуратном доме за белым забором. Моя мать была счастливой домохозяйкой, как и все её подруги, а мой отец хорошо зарабатывал. Мамино лицо, с улыбкой или в слезах, я до сих пор помню отчётливо. Но если представить отца – перед глазами лишь силуэт в строгом костюме, а в ушах звук захлопывающейся входной двери и заведённого автомобиля.
Тем летом к нам переехала Барбара Джексон. Ей тоже было семнадцать лет. Я закрываю глаза, чтобы грязная комната не запятнала образ в голове, и на несколько коротких мгновений воскрешаю Барбару такой, какой она была в 1956-м. У неё загорелая кожа, не гладкая и мягкая, как у нимфы, а настоящая и немного обветренная. Я держу её за руку, моя белая ладонь потеет в её горячей ладони. У неё непослушные рыжеватые кудри, которые то и дело падают ей на лицо. Я заплетаю её волосы в причёску, когда она меня просит, потому что вокруг невыносимо душно. У неё глаза зелёные, словно трава осенью… Нет, смотреть в эти глаза теперь я не могу.