Мальчику вручают огромную раковину, из которой выкатываются жемчужины.
Жакоб закатывает глаза.
— Я символизирую изобилие колоний.
— Больше никаких разговоров!
На этом я решаю, что мне пора, кланяюсь герцогине, улыбаюсь Жакобу и иду к двери. Выходя, я украдкой смотрю на недописанный портрет. Художник довольно верно изобразил Жакоба, хотя по какой-то причине пренебрег невольничьей серьгой мальчика; но женщина на картине ни капли не похожа на герцогиню: она куда стройнее, и лицо у нее невыразительное. Тощая и безликая — и это здесь считается желанным? Я качаю головой, вспоминая необъяснимый ужас Зиданы при виде утончившейся тени. Женщины вечно недовольны тем, что есть: толстые хотят похудеть, худые потолстеть. Никогда их не пойму.
Вернувшись в покои посольства, я обнаруживаю, что все мои товарищи давно уехали с бен Хаду показывать искусство верховой езды. Прочие, должно быть, отправились смотреть на всадников — пусто даже на чердаке. Я, пользуясь случаем, тщательно его обыскиваю, но час спустя выхожу с пустыми руками. Деньги они, похоже, спрятали в другом месте; и драгоценности тоже. От сумки, без сомнения, давно избавились — сожгли или выбросили, — а вместе с ней и вышитый свиток Элис. Борясь с отчаянием, я пытаюсь сосредоточиться на сиюминутном. Очаровываю служанку в кухне, получаю у нее хлеб и мясо, и возвращаюсь в комнату.
— Амаду, я пришел! — громко говорю я, на случай, если кто за мной подглядывает.
Мгновение спустя слышно, как от двери оттаскивают стул. Когда я захожу, Момо и обезьянка набрасываются на провизию, забыв о страхе, а я снова и снова думаю, что делать.
Когда в дверь стучат, я подпрыгиваю от неожиданности. Я прикладываю палец к губам, потом подсаживаю Момо на балдахин кровати. Распахнув дверь, я обнаруживаю Жакоба. Его руки полны фруктов и пирожных, без сомнения, похищенных из покоев герцогини. Амаду мигом отпихивает меня, заинтересовавшись едой, а не гостем. Он взбирается мне на плечо, чтобы лучше рассмотреть сокровища, потом, в мгновение ока схватив яблоко и пирожное в глазури, прыгает на балдахин, чтобы съесть добычу, пока я ее не отнял, и победительно стрекочет. Со страшным треском балдахин, натянувшийся от его прыжка, лопается, и мартышка, мальчик, сокровища и прочее валятся на кровать. Золото разлетается по полу. Вид у Момо виноватый, но лишь мгновение, потом он начинает хихикать, видя выражение моего лица. Судя по всему, это золото, врученное мне Зиданой на покупки. Рафика и Хамзу наверняка крайне разочаровало содержимое украденной сумки.
— О, Малеео!
Я отстраняю Жакоба и захлопываю дверь, пока нас не увидел кто-нибудь любопытный, проходящий мимо. Потом я забираю у Жакоба поднос, ставлю его на стол и, опустившись на колено, заглядываю мальчику в глаза.
— Жакоб, ты любишь дядю Айю?
Он отводит взгляд от Момо и Амаду, барахтающихся среди останков балдахина, и кивает.
— Тогда ты никому не должен ни слова говорить о том, что здесь видел. Поклянись Малеео и Кулотьоло и духами предков.
Глаза его расширяются.
— Клянусь.
Он прикасается ко лбу, потом к груди.
— Хорошо. Иди сюда, Момо, познакомься с моим родственником, Жакобом.
Момо серьезно стряхивает крошки глазури с рубахи и протягивает руку.
— Рад знакомству.
Мальчики радостно смотрят друг на друга, между ними возникает мгновенная связь, как часто бывает с детьми. Я с облегчением собираю золото. Здесь не все, но, возможно, это и к лучшему, иначе Рафик задумался бы, почему я так ношусь со старой кожаной сумкой.
— Момо, есть еще?
Он выразительно качает головой.
— Я с ним просто играл. Я был король, а Амаду — мой невольник.
Мы убираем в комнате, возвращаем, как можем, балдахин на место, и я отчасти объясняю Жакобу, что происходит. У него оттого, что его принимают в заговорщики, загораются глаза. Оказывается, что мальчик он находчивый.
Час спустя мы любуемся своей работой.
— С глазами ничего не сделаешь, — удрученно произносит Жакоб. — И волосы у тебя слишком тонкие, несмотря на новый цвет.
Я нахожу запасной тюрбан и показываю Момо, как его наматывать. С третьей попытки у него прекрасно получается. И ему даже четырех еще нет, думаю я с изумлением: у меня на это ушли месяцы, а мне было девятнадцать…
Момо в восторге от игры. Он восхищенно рассматривает себя в зеркале, поворачиваясь то так, то эдак, сравнивает свою непривычно темную кожу с моей, а потом Жакоба, и объявляет, что доволен.
— Мыться нельзя, запомни! — решительно говорю я. — Или ореховая краска сойдет.
Он радостно смеется.
— Терпеть не могу мыться!
— Смотри в пол, а не на людей: черный паж с голубыми глазами привлекает внимание.
— И лучше помалкивать, — добавляет Жакоб. — Ты слишком хорошо говоришь по-английски.
Момо с тоской смотрит на Амаду, подъедающего последние крошки в углу, куда я их смел.
— Можно, я возьму его с собой?
Я качаю головой:
— Прости. Его все знают, а нельзя, чтобы кто-то догадался, что мы с тобой связаны. Надеюсь, это переодевание ненадолго.
У него было начинают дрожать губы, но потом он собирается.
— Хорошая игра, — произносит он, будто пытаясь убедить себя самого. — Буду притворяться, что я немой. Как старый Ибрагим.
— Может, тебе язык для правдоподобия отрезать? — сурово говорю я и делаю движение, словно хочу схватить его за язык, высунувшийся изо рта.
Он верещит в притворном ужасе, мы устраиваем возню, и настроение у Момо улучшается.
У Жакоба своя спальня в покоях герцогини Портсмутской, занимающей больше двадцати комнат.
— Момо там будет в безопасности. Я скажу мадам, что он мой кузен, его прислали работать во дворце. Не думаю, что она станет задавать вопросы: если по обе стороны от нее будут черные мальчики, это оттенит белизну ее кожи; она вечно ищет, как превзойти своих соперниц в любви к королю.
Решение не безупречное, но придется пока остановиться на нем. Момо прощается со мной достаточно мужественно: я его крепко обнимаю, велю вести себя хорошо — и вынужден поспешно уйти, пока он не заметил слезы у меня на глазах.
Амаду яростно меня ругает, когда я возвращаюсь один, страшно разозленный, что у него отняли товарища по играм.
Бен Хаду и прочие члены посольства возвращаются уже к вечеру в прекрасном расположении духа. Фантазия весьма удалась, король был восхищен их представлением.
— Он спрашивал о тебе, — «парень в лопнувших брюках», — и я сказал, что тебе нездоровится, — беззаботно говорит Медник. — Так что, боюсь, на обеде тебе сегодня появляться нельзя.
Не могу сказать, что меня это особенно расстраивает: сегодняшние ухищрения меня утомили, а прошлой ночью я плохо спал. Я останавливаю в коридоре лакея и спрашиваю, могут ли принести еду в мою комнату. Смерив меня взглядом, он отвечает:
— В этой стране честные люди рабам не прислуживают, — и шагает прочь, бормоча, — сукин сын черномазый.
Мимо проходит горничная — простодушная на вид девушка с копной медовых кудрей, выбивающихся из-под чепца.
— Он со всеми такой, Томас, — говорит она. — Вы уж не принимайте близко к сердцу его грубость. Я вам что-нибудь сама принесу, если хотите.
Она собирается уходить, потом оборачивается.
— Только вы скажите, что вы едите — а то я не очень знаю, что ваши любят.
— Наши — черные?
Она краснеет:
— Нет, сэр, магометане.
Моя очередь устыдиться.
— Там просто внизу поросенка жарят, я подумала, это вы вряд ли захотите.
Я выясняю, что зовут ее Кейт, прошу прощения за грубость и с благодарностью соглашаюсь на жареного цыпленка, хлеб и острый сыр.
— Но никакого эля, да?
Я улыбаюсь:
— С удовольствием выпью эля, Кейт.
Она держит слово: вскоре в мою дверь стучат, и появляется Кейт с черным лаковым подносом, на котором громоздится еда и стоит большой глиняный кувшин. Я благодарю ее за щедрость, она мило заливается краской.