— Не плачьте, — сказал он. — Только не плачьте. Вы хорошая женщина, право же. Только… — Он запнулся и вдруг гневно крикнул — Черт возьми, перестаньте реветь! Нечего прикидываться обиженной! Я вас ничем не обидел. За собаку я вам заплатил сполна, верно? А кто просил меня посидеть еще? Вы сами во всем виноваты! Я не хотел этого. Я хочу только одного, чтобы меня оставили в покое!
— Я виновата? — Берта в ярости вскочила на ноги. — Уходи отсюда, свинья паршивая! Уходи, а то я не знаю, что с тобой сделаю!
Вилли отвернулся. Чуть поколебавшись, он вышел из комнаты. Она стояла неподвижно, дрожа с головы до ног и прислушиваясь к скрипу его ботинок в кухне. По лицу ее покатились соленые слезы. Услышав, что Вилли остановился возле двери, она затаила дыхание.
— Фрау Линг, — сказал он из кухни, — простите меня. Вы ни в чем не виноваты, ни в чем. Я… — Она не могла видеть, что он вздрогнул всем телом, но слышала, как жалобно прерывался его голос. — Я болен, — простонал он. — Я сам не понимаю, что делаю.
Берта метнулась к двери в кухню. Никогда, ни один человек не был ей так ненавистен, как Вилли в ту секунду, когда он пытался овладеть ею и она увидела на его лице злобное презрение… И все-таки через мгновение он отпустил ее. Эти две секунды показали, что он может быть разным, этот человек… и что он носит в себе какую-то душевную муку, которую она должна облегчить.
И она заговорила с ним. Она не взвешивала, не обдумывала своих слов, — бесхитростно и просто она открыла ему самые сокровенные свои мысли. Так велико было ее смятение, что оно оттеснило гордость и стыд, лукавство и пошлые упреки.
— Я думала, я вам нравлюсь, — начала Берта. — Я позволила вам остаться, потому что вы мне тоже понравились. Знаете, что было у меня на уме? Мне ничуть не стыдно. Я одинокая. Я знаю, что вы тоже одинокий. Я надеялась, что потом, если у нас все будет ладно, мы поженимся. Неужели вы думаете, что я позволяю целовать себя первому встречному? Как бы не так! Но вы мне очень понравились, и я не выдержала… а вы взяли да испортили все!
Она умолкла, задыхаясь от волнения и муки, надеясь и не надеясь, что он как-то сумеет залечить раны, которые нанес и себе и ей.
Вилли обернулся к ней искаженным лицом.
— Я знаю, — пробормотал он. — Я это понимал.
— Тогда почему же вы… зачем вам было нужно?.. — Она тщетно искала подходящих слов.
— Я болен, — опять простонал он и быстро закрыл лицо руками, словно ему было нестерпимо стыдно признаваться в своей слабости. — Во мне ничего уже не осталось. Я ничто. Я уже ничто.
— Почему? — спросила Берта, подходя к нему ближе. — Что с вами? Почему вы такой?
Вилли не ответил на это. Взглянув ей в лицо, он сказал:
— Да, я тоже одинок. Я так одинок, и у меня такая тоска, что мне хочется покончить с собой.
— Значит, я вам не нравлюсь? — спросила она. — Все дело в этом, да?
— Нет, я… — Вилли запнулся. — Вы мне нравитесь. Но там, в спальне, я… не знаю, что на меня нашло. Вы мне напомнили… я стал думать о своей жене. — Он глухо застонал. — А это невозможно вынести. Я вижу, как она лежит на земле, лицо изуродовано, руки оторваны, а тело — будто его взрезал мясник. И тогда мне хочется кого-нибудь убить. Если б она умерла от какой-нибудь болезни… Если б были похороны, я, может быть, плакал, как плачут мужчины… Но я хороню ее десять раз на день, а она все тут, со мной, лежит на земле, вся изувеченная…
Берта подошла к нему и стала рядом: она все поняла и не могла больше ненавидеть его. И когда она заговорила, в голосе ее было столько печали, столько сострадания, что Вилли показалось, будто сердце его сейчас разорвется от пронзившей его острой боли.
— Мы оба очень одиноки, — сказала она. — Таким людям, как мы, нужно поплакать вместе.
— Не надо, — прерывисто прошептал он. — Не надо. Я вам все сказал. Теперь я пойду. Я жалею, что пришел.
Вероятно, в жизни женщины, вроде Берты, только раз бывает минута, когда она проникается таким глубоким сочувствием к человеку, что уже не колеблется в своих поступках и не рассуждает, хорошо это или дурно. Берта взяла его руки и прижала к своей груди.
— Останься, — ласково прошептала она и, привстав на цыпочки, обвила руками его шею. С безмолвным сочувствием она покрывала его щеки, рот и лоб частыми, быстрыми поцелуями. — Будем вместе, Вилли, — шептала она. — Мы еще чужие, но нам нужно любить друг друга! Я тебя уже люблю. Ты видишь, Вилли, я потеряла всякий стыд. Если ты уйдешь, я не знаю, что со мной будет.
Вилли молчал, содрогаясь всем телом в ее объятиях.
— Но почему тебе так трудно поплакать со мной? — продолжала Берта. — Я тоже могу плакать о твоей жене. Смотри, вот я уже плачу…
Она крепко прижала его к себе, и многолетняя его душевная сумятица и тайная боль вылились в бурное горе; она обнимала его, гладила по голове, а он плакал и плакал, слезы падали на ее лицо, а все его большое железное тело дрожало от муки. И в эту минуту Берта познала такую глубину жалости и любви, какой ей еще не приходилось, да, вероятно, и не придется больше знать.
Всю ночь Вилли лежал в ее объятиях. Сбивчиво и прерывисто он рассказывал о своей жизни, порой начинал безудержно рыдать, потом снова говорил и говорил.
Когда забрезжило утро, оба в изнеможении заснули.
Глава десятая
1
Май — июль 1942 года.
Стой бурной ночи Вилли смотрел на Берту глазами, затуманенными невыразимой благодарностью. Они полюбили друг друга, как двое одиноких людей, счастливо нашедших друг друга; но Вилли, любя Берту как женщину, был привязан к ней, как ребенок к матери, и видел ее сквозь сияющую дымку обожания. Она сумела дать выход скорби, которая изглодала его сердце, ей одной он обязан тем, что вернулся к жизни. Иногда Вилли пытался объяснить, что он к ней чувствует, но каждый раз сбивался и что-то беспомощно мямлил. Тогда он просто обнимал Берту, стараясь жаркими ласками сказать ей то, чего не мог выразить в словах.
А Берта понимала его и без слов. Неделя шла за неделей, и Берта с переполнявшей сердце радостью замечала, как непонятный, замкнутый Вилли, которого она полюбила, становился все менее непонятным, менее замкнутым; это был другой Вилли, который умел смеяться, который принимался свистеть, входя в ее комнатку по вечерам, славный товарищ, просто и радостно вошедший в ее жизнь. И по мере того как перед ней раскрывалось его сердце, расцветало все, что было искреннего и доброго в ней самой, ибо нельзя было не откликнуться душой на его скромное внутреннее благородство. Порой, работая в поле, она останавливалась, счастливо вздыхала и думала: «Неужели же может быть так, чтобы женщина тридцати шести лет, мать взрослого сына, нашла новую любовь и новую жизнь?»
Раньше из всех дней недели воскресенье было самым унылым днем для обоих, теперь оно стало сплошным праздником. По будням Вилли был обязан являться в барак к одиннадцати вечера. Он приходил на ферму, поужинав в заводской столовке. Берта в это время обычно возвращалась с поля. Он оставался у нее до девяти, редко позже, так как Берте надо было вставать еще раньше, чем ему, — а потом уходил домой. Но субботний вечер и воскресенье они проводили вместе. И оба всю неделю мечтали об этих блаженных часах, как узник о свободе.
С усердием, каждый раз потешавшим Берту, Вилли по воскресеньям учился хозяйничать. Не было такой работы, которую он не старался бы перехватить из ее рук, и если ему случалось отнести помои в свинарник, он громко хвастался, что уже стал опытным фермером. По утрам, когда Берта стирала на себя и на него и болтала с ним через открытое окно, Вилли, раздевшись до пояса, пилил на солнце дрова на всю неделю. Покончив с дровами, он клал пилу и, насвистывая, подходил к окну.
— Эй, хозяйка, что прикажешь делать своему батраку? — говорил он. Перегнувшись через подоконник, он притягивал ее к себе, терся потным лицом о ее теплую шею и целовал, целовал без конца.